ЮРИЙ БЕЛИЛОВСКИЙ
ЛИТЕРАТУРНЫЕ ПРОИЗВЕДЕНИЯ
На фронте
На фронт я попал в 71-й отдельный инженерно-аэродромный батальон. Что это за воинское формирование? Для чего оно создано и чем занималось? Об этом в маленьком отступлении от темы «на фронте».
Среди несведущих людей принято всех одетых в форму с авиационными погонами называть летчиками, в черную форму - моряками, при танковых эмблемах - танкистами и далее - пехота, связисты, артиллеристы и т.д. В общем-то, это правильно, но не совсем. Я не знаю, какой процент носящих морскую форму служит на кораблях, а танковые эмблемы - в танках. Более того, я не знаю, как обстояло дело во время войны в авиации, но вот совершенно приблизительный подсчет по этому поводу к концу 60-х годов да и то по нашему полку, к слову, давно расформированному. Итак, в это время у нас было 30 истребителей Су-15 (тоже давно снятых с вооружения - 30 лет прошло). На их обслуживание работали: сам полк численностью человек 400-500 (инженеры, техники, механики, просто солдаты), далее - наш батальон (такой же численности), ОДСРПС- отдельный дивизион светорадиопосадки - в половину нашей численности, радиотехнический полк с радиолокационными ротами по всему Памиру, а также отдельные пункты наведения (все это уже давно расформировано и разукомплектовано). А штабы дивизии, армии, округа. А склады. А московское командование авиацией ПВО (сейчас там другая система). А политотделы и различные управления. А прокуратуры, учебные заведения - да мало ли было различных формирований и организаций, которые имели к нам хоть какое-то отношение. Думаю, что если я прикину цифру в 100 человек из носящих нашу форму, приходящихся на одного лётчика, то буду не очень далек от истины. И если у нас в авиации еще есть отдельное понятие «пилот», то как это выглядит на флоте, где существует еще и береговая оборона, и морская пехота и другие подразделения, а у танкистов и артиллеристов? Там только для доставки горючего и боеприпасов... тут я просто не компетентен. Поэтому когда встречается человек в авиационной форме (с авиационными погонами), то это совсем не обязательно летчик. Это может быть и инженер полка, и начальник клуба, и физрук, и повар, и просто солдат из роты охраны. Правда, при единых голубых погонах и петлицах, некоторые различия в эмблемах, нашивках, нагрудных знаках и другом все-таки есть. А у моряков - даже в воинских званиях: три звезды при двух просветах в береговой обороне - это полковник, на корабле - капитан первого ранга.
Вот в одну из подобных частей 8-й воздушной армии 4-го Украинского фронта я и прибыл 12 октября 1943 года. Батальон был сформирован в 1940 г. где-то под Львовом. Отступал до Сталинграда. Строил там ледовые аэродромы и ледовые же переправы через Волгу. Наступал до Ростова-на-Дону, участвовал в боях на Миус-фронте. Участвовал в боях за освобождение Крыма. В 1944 году был переброшен на станцию Рудня (под Смоленском), воевал в Белоруссии и дошел до Прусской границы, после чего был переброшен на Сандомирский плацдарм. Потом Польша, Германия (Бреслау-Дрезден). С американцами встретились на Эльбе. В октябре 45 года - Белоруссия (Хойники - место, где сейчас центр радиационного заражения от взрыва Чернобыльской АЭС). В 47-51 годы батальон был на лесозаготовках в районе теперешнего космодрома Плесецк. С 51 до 56 г. - ремонт и строительство аэродромов в Беломорье. Потом до 1961 года то же, но уже в Заполярье. С 61 года и до 69 года (дальше я не знаю, т.к. уволился из армии) - город Карши Узбекской ССР.
В моих записях значится, что на фронте я с 12 октября, а в личном деле записано - с 1 октября 1943 года. Видимо, эта разница появилась между прибытием в штаб армии (а это уже фронтовая зона) и отдачей приказа о зачислении меня в списки батальона. Совершенно не знаю, кто из офицеров был при формировании батальона, но когда я туда прибыл, то командиром батальона был майор Михайлов Дмитрий, кажется, Иванович, замполитом - капитан Волна Аверкий Владимирович. В этих званиях они и закончили войну. Потом переехали в Белоруссию, откуда Михайлов был уволен, а Волна переехал с нами на север, откуда его куда-то перевели.
И здесь, я думаю, стоит остановиться на том утверждении, что на фронте воинские звания «пекли» почем зря. Это совсем не так. Их действительно присваивали быстро, если, например, командира роты назначали вместо убитого комбата, или оставшимся в живых после форсирования Днепра, штурма Севастополя и других операций с большими людскими потерями, после которых появлялось много свободных вакансий.
Начальником штаба у нас был старший лейтенант Иванов Виктор Георгиевич. О нем я уже упоминал ранее. Многие офицеры не были кадровыми военными, и после окончания войны их стали понемногу увольнять. Зампотехом батальона был пожилой (с высоты моих 19 лет) капитан (фамилии его я не помню) со значком еще за строительство Турксиба. Вскоре он куда-то ушел командиром батальона, а вместо него в должность вступил командир роты Габрильчук Николай Яковлевич. После войны он тоже был уволен в запас. Заместителем по тылу был старший лейтенант Либерман Эмиль Ильич. В 1968 году, когда я был в Москве у Петра Пушкина, Либерман заезжал к нему, и мы с ним немного пообщались. Секретарем парткома был Бабицкий Фима. Эта должность тогда была не выборная и он оставался в ней до конца войны. Где-то на севере (думаю, в Петрозаводске) мы с ним встретились на какой-то конференции.
Командирами рот были Иван Геращук, который уволился в Белоруссии, и Тимченко. Этот еще из довоенных командиров. Уволили его уже на севере. Капитан Богатырчук (здоровенный дядя) был то ли начальником автослужбы, то ли командиром автороты. Уволили в Германии. Начальник клуба старший лейтенант Волошин пришел в батальон уже после меня. Его жена, довольно-таки смазливая бабенка, подхватила в тылу сифилис. После войны Волошин привез ее в часть, но через какое-то время начал пить. Спился совсем, уволили. Степу Мельника, начальника ГСМ, уволили в Германии, а старший лейтенант Печенюк, начальник технического снабжения, уволился на севере. Старший лейтенант Ковалев Петр Алексеевич - начфин и секретарь штабной парторганизации. Много лет спустя, видимо, в середине восьмидесятых годов, я получил письмо от его жены и дочери. Дочь была учительницей, а в «Учительской газете» была статья о начальной военной подготовке в нашей школе, они и написали. Петр Алексеевич давно умер.
Уполномоченный «Смерш» (Смерть шпионам!) - помню только, что по званию был капитаном и звали его Семеном. Впрочем, о нем стоило бы написать поподробнее, но сейчас я только перечислю тех, кого вспомню. Помню и нескольких взводных. Старший лейтенант Синельниченко Дмитрий Дмитриевич. С ним, правда, я познакомился попозже, т.к. роты стояли разбросанными от штаба по 100-150 километров, а в штабе (и то редко) от них бывали лишь командиры рот. Кажется, он был из довоенных сверхсрочников. Отличный строевик и службист. Но грамотность - не более 5-6 классов. И когда после войны стали приходить офицеры из военных училищ, его уволили.
Лейтенант Пушкин Петр Михайлович. Остался моим другом до конца жизни. Умер он в 1986 году. Был еще лейтенант Муратов Бессимбай Еставлетович (казах или калмык). О нем попозже и поподробнее. Смехов Абрам Яковлевич, по-моему, был техником роты. Он перед войной закончил два или даже три курса академии Можайского (тогда это был институт инженеров гражданской авиации). Был он на 10 лет старше меня. Давно умер от инфаркта. В Москве у Пушкиных видел его сына – тот был кандидатом наук. Врач-капитан медслужбы Слюсарь. После войны его куда-то перевели.
Несколько подробнее о, так сказать, мозговом центре инжбата - производственно-техническом отделении. Толмачев Борис Борисович - начальник ПТО. Киевский архитектор. Уволился еще в Германии сразу же после войны. Старший инженер старший лейтенант Денисов Анатолий Федорович. Окончил Московский архитектурный институт и что-то по аэродромному делу при академии Можайского. Уволился в 1946 году. Я у него был несколько раз, когда учился в академии. Был даже с Юрой. Умер Толя в середине 50-х годов. Его семья жила в Москве на «Соколе» (лет 10 назад). Старший лейтенант Семенов Вадим Петрович - геодезист. Окончил до войны Бакинский строительный институт. От нас ушел еще в Белоруссии. Был еще сержант Гуржий - техник-строитель. Если я не путаю (сведения 1958 г.), он женат на нашей же солдатке - Марии Буряк. Был еще один сержант. Звали его Иван Федорович. Ему уже тогда было 50 лет. И еще была девушка Мария. Она вышла замуж за старшину одной из рот - Тилипуна.
Если коротко, то работа инжбата выглядела так. Штаб воздушной армии через аэродромный отдел ставил задачу: в каких примерно местах (обычно давали сектор, глубину и количество с запасом) им нужны аэродромы и к какому сроку, конечно. В идеале требовались грунтовые полосы 1200х20 м. Для сравнения: уже в середине 60-х годов наш Андижанский (бетонный) аэродром был 2400х80 + по 200 метров с обеих сторон и рядом грунтовая полоса (запасная). Плюс рулежные дорожки, а также стоянки (сначала с обваловками, а в шестидесятые годы с бетонными укрытиями для каждого самолета в отдельности).
В связи с малым радиусом действия истребителей и относительно быстрым продвижением войск в это время требовались аэродромы на минимальном удалении от переднего края. Ответственность увеличивалась еще и потому, что неудачно найденный участок мог добавить работы (а работали в основном вручную) и, самое главное, подставить роту под немецкий огонь. Я не знаю, на каком уровне принималось окончательное решение о строительстве конкретного аэродрома: РАБ (район авиационного базирования) или штаб батальона.
Практическое изыскание нового аэродрома выглядело так. Формировалась группа из 5-6 человек и машины ГАЗ-АА. Машина и шофер подбирались тогда хорошие. Группа состояла из офицера-разведчика, шофера и двух-трех автоматчиков (они же помогали при разметке полосы). Меня к самостоятельной работе допустили только в июне 44 года в Белоруссии. Мне это показалось несложным, пока один раз, а за ним и другой, не попал под огонь немецких минометов. Меня предупредили, что незадолго до моего прибытия, где-то на Миус-фронте немцы расстреляли одну такую группу. Здесь были две основные сложности: неточность наших топографических карт, которые были секретные и мы получали их под расписку в штабе. Мы старались находить - а немцы отступали, так что это удавалось - немецкие карты, тоже двухкилометровки, которые, несмотря на то, что это была наша родная территория, были точнее. И еще - это очень непостоянная линия фронта. Ну здесь уж ничего не поделаешь: требовалось постоянно быть настороже, чтобы не заехать к немцам.
У меня до конца войны шофером был Коля Разуваев, который отшоферил в армии несколько лет еще до войны. Это был опытный, но главное, хорошо знающий дело изыскателей шофер. Без него бы я быстро влип. Но это было потом, много позже. А когда я только прибыл на фронт, мне выдали пистолет «ТТ», и я от души настрелялся, благо фронт стоял, погода была хорошая, а патронов не в пример училищу было навалом… И еще одна фронтовая радость: недели три-четыре я отъедался на фронтовых харчах (после училища - как после блокады). Во время первого же обеда меня представили офицерам. А когда я по-курсантски быстрее всех расправился с борщом, Эмиль Ильич, не спрашивая у меня, распорядился повторить. И долго я еще не мог наесться с одного захода. Вспомнил это и заодно вспомнил, что начпродом у нас был старшина Галкин. Его тоже еще в Германии уволили.
Штаб батальона стоял в селе Черниговка, а на его окраине кто-то строил большой аэродром (сейчас думаю, что для дальней авиации). Наш зампотех возглавлял сводный автомобильный батальон, который возил на аэродром гравий. Из разный частей было собрано штук 120-130 автомобилей (Студебеккеры, Доджи, Форды, Шевроле). Меня сразу же назначили начальником штаба этого батальона. И если для нашего зампотеха после Турксиба, я думаю, это было доступно, то для меня, 19-летнего пацана, назначенного на второй или третий день после прибытия в часть, дело было, прямо скажем, неподъемное. Меня просто кинули на съедение этим оторвам-шоферам. Я вспомнил, как нас предупреждал наш умница, училищный взводный: «На фронте с вами чикаться никто не будет». Должен отметить, что когда шоферская братия узнала, что я работал до армии шофером (сколько я там работал?), то отношение ко мне изменилось: видно, признали за своего. Мне потом начальник штаба говорил, что меня и назначили туда потому, что у меня в личном деле записано, что я работал шофером.
Но недели через три мне дали полагающийся по опыту, да и по возрасту, взвод. Это был «приданный», т.е. не нашего батальона взвод «стариков» в основном из Воронежской области. Их командир после нечастых в это время налетов попал в госпиталь (бомбили в это время редко, но вот попали), а меня назначили временно. А в нашем батальоне было много киевлян (формировался он все-таки на Украине). И когда к 7 ноября 1943 года (это уже при мне) освободили Киев, командир в два или три захода отпустил на побывку очень многих киевлян: мы стояли в Таврии, и на нашем участке было относительно тихо.
Наверно, стоит отметить еще одну особенность подобных частей. Когда на фронте в результате боев «выбивало» много солдат, командование фронта, не дожидаясь пополнения из тыла, отдавало приказ отправить в передовые части людей помоложе и годных по состоянию здоровья (правда, это касалось только солдат и сержантов, а не офицеров). Нас же потом доукомплектовывали людьми из числа прибывших из тыла. А отдавали мы конечно не тех, без кого трудно было обойтись самим. Я помню, что много лет спустя, когда я сам был командиром части и к нам приходило распоряжение типа: «Откомандировать 5 (10, 15) и обязательно лучших солдат…», то мы зачастую посылали тех, от кого хотели избавиться. Впрочем, и нам присылали по этому же принципу.
Я пропустил целый кусок в своих записях, вставлю их сюда. Мы должны были ехать после окончания училища на фронт втроем: я, Петр Щелоков и еще один парень, его земляк, я его больше так и не встречал, мы расстались сразу же после прибытия в отдел кадров воздушной армии. Добирались попутными поездами. Где-то в районе станции Волноваха мы ехали с эшелоном, на котором перебрасывали к фронту танки. Где-то уже ночью мы попали под бомбежку (я хотя два года не видел и не слышал ее, но, по правде говоря, не очень по ней соскучился). Впереди разбили железнодорожный путь. Мы сошли и заночевали в деревне. А утром оказалось, что поезда здесь не останавливаются, и нам до станции идти километров тридцать и, как говорят на Украине, «с гаком». Решили садиться на ходу, благо здесь был подъем и поезда немного притормаживали. Я потом много раз думал о совершаемых в юности глупостях: ну кто, спрашивается, гнал нас впрыгивать (даже не спрыгивать) на идущий поезд? Тем более что к сроку явки у нас еще было время. Но шел эшелон с цистернами. На одну я кинул шинель, на другую вещмешок, а на третью прыгнул сам и уцепился. То же проделал третий наш попутчик. А Петр Щелоков, закинув вещи, сам плохо зацепился, сорвался и попал самым кончиком большого пальца ноги под колесо. Когда мы вернулись, его уже не было. Его отправили в госпиталь. Он нам оставил записку, в которой просил ехать в часть и сообщить, что он скоро приедет. Однако прибыл он из госпиталя месяца через два, да и потом какое-то время ходил с палочкой.
Но вернусь к своему взводу. Взвод, которым меня назначили командовать, насчитывал сорок человек, пять или шесть пароконных повозок и кухню. Солдаты почти все были с усами и все из соседних деревень Воронежской области. Назвали они друг друга «Петрович», «Иваныч», «Николаич». Почти у всех были дети в возрасте, равном моему или даже старше. Самым молодым был замкомвзвода, но и тому было лет сорок. Он был из других мест, но пользовался во взводе уважением: он имел три ранения и две медали «За отвагу». Вообще-то солдаты с большим почтением относились к этой медали, во многих случаях ставя ее выше ордена. Такую медаль в войну солдатам давали за подбитый танк. Я лишь один раз в Алма-Ате видел старика с тремя медалями «За отвагу».
Мне сейчас думается, что взводом командовал не я, а замкомвзвода. Делал он это спокойно и без крика, а я, как нас учили в училище, отдавал команды. И еще мне подумалось, что в училище нас научили минированию и разминированию, слава Богу, не пробовал, немного - штурмам ДОТов и еще многим несомненно нужным вещам, но нас как-то не научили (или правильнее - я не научился) командовать людьми, особенно людьми, которые в два раза старше меня. Надо также отдать должное такту замкомвзвода: с первой же минуты моего прибытия к взводу он строго соблюдал по отношению ко мне субординацию и требовал того же от солдат. И здесь я еще и еще вспоминал нашего многоопытного училищного взводного Леонтьева, повторявшего многократно, что это в училище нас так опекают, а на фронте до всего придется самому доходить - на второй день я стал начальником штаба автобата, а тут дали под командование сорок взрослых мужиков, не проинструктировав и не благословив. Для сравнения: начальником штаба батальона по-настоящему я стал после 16 или 17 лет службы в армии, а взводы в батальоне тогда были по 20 человек (а не 40, как мне досталось). И те взводы входили в состав роты, т.е. рядом было еще два таких же взвода, а сверху постоянный надзор зампотеха и командира роты. А я со своим взводом напрямую подчинялся комбату, которому было не до меня, т.к. у него были роты, разбросанные на десятки, а иногда и на сотни километров. Стоит, наверно, посетовать: подобное отношение я видел и после войны. Назначат куда-нибудь человека и считают, что он уже по одной должности должен все уметь. А если он не все умеет? А если он в общем-то и соответствует должности, но поначалу нуждается в том, чтобы кто-то подсказал, помог?..
На фронте в это время было затишье. Нам придали сотни три людей, сколько-то лошадей с повозками из стоявшего рядом кавалерийского корпуса Кириченко, и мы строили обвалования или «обваловки» - такие подковообразные земляные сооружения с прокладкой кураем (кажется, так в Таврии называется трава «перекати-поле»). В шестидесятые годы мне пришлось в Яильме (наш запасной аэродром для Андижанского полка) строить нечто подобное (только без травы), но в этот раз у меня были бульдозеры, экскаваторы и машины, а не конные повозки и лопаты. А когда в октябре 1969 года я увольнялся в запас, то у нас на аэродроме строили уже бетонные укрытия - нечто вроде сильно укрепленных индивидуальных ангаров. А вот сейчас подумалось: в 1941 году немцы в первые же часы уничтожили практически всю нашу истребительную авиацию во многом потому, что самолеты находились не в укрытиях. В войну при первой же возможности старались строить такие обвалования, они хоть от осколков и пулеметного огня защищали. В 1967 году во время Шестидневной войны израильская авиация в первые же часы (как и немцы в 41 году) уничтожила всю египетскую авиацию (и самолеты, и инструкторы - все были из Союза). И опять во многом потому, что самолеты стояли «красиво» в одну линию и без обваловок или укрытий. Кто-то умный давно заметил, что дураки учатся на своих ошибках а умные - на чужих. А здесь как? Интересно, а как сейчас это организуется в условиях «точечного» бомбометания?
А тогда мы строили обваловки. Немцы нас не бомбили, наверное потому, что самолетов на аэродроме не было. Фронт на нашем участке стоял без движения. Погода была хорошая, и наш начальник клуба развернулся, видимо про запас: каждый вечер гнал кино или устраивал танцы. Вот я это четко помню, и вспоминал эти мысли потом, и не раз: «Я на фронте, но здесь не стреляют и не бомбят. А убивают где-то там далеко. Может, и вся война так пройдет? Не прошла, проклятая».
Поступила команда, и мы стали продвигаться, правда, не очень быстро, в сторону Каховки. Дорога, которая там называется «грейдер», была довольно ровная, хотя и пыльная - грунтовая и спрофилированная грейдером. Прошли мы где-то невдалеке от Аскании Новы. А когда я увидел бегающую на свободе зебру, вспомнил прочитанную недавно (тогда это было недавно) книгу «Остров в степи». Потом пошли дожди. Дорога раскисла настолько, что по кюветам стояли застрявшие машины, а по целине могли идти только Студебеккеры. Даже наши маломощные тракторы (особенно НАТИ) наматывали на гусеницы чернозем с травой и останавливались. А тут вдруг немцы начали наступление. Ходили разговоры, что они собрались разблокировать запертую в Крыму группировку. Сейчас сложно все вспомнить (иметь бы карту!), но тогда мне казалось, что отступали километров за четыреста (конечно, меньше), просто было очень тяжело, были проливные дожди со снегом, а мы шли по вязкой грязи по много часов. Грязь была такая, что сапоги приходилось подтягивать после каждого шага. По чьему-то совету бросили две повозки, а остальные из пароконных превратили в тройки. Но все равно шли пешком, т.к. лошади тащили повозки чуть ли не волоком, да и с кормом лошадям было, как сейчас говорят, «напряженно» - впереди прошли кириченковцы и все подчистили. Дожди были и во благо, немцы практически не летали.
В это время произошел случай, который я потом не один раз вспоминал. Как-то мы долго шли и смертельно устали, а когда остановились, то солдат, осуществлявший надо мною шефство, в некотором роде вестовой, сказал, что рядом есть сарай с половиной разрушенной крыши из соломы. Там в темноте виднелась небольшая кучка соломы, на которой кто-то лежал. Я лег и как провалился в сон. Правда, раскисшие сапоги я положил под голову, а мокрые портянки положил сушить под рубашку на живот, а на ноги надел шерстяные носки, которые днем я сушил на животе. Когда на рассвете я проснулся и огляделся, то пулей вылетел из сарайчика: я спал рядом с убитыми немцами. Кажется, что никогда ни до ни после этого я не испытывал такого страха. И что бы там на этот счет ни говорили, но мне показалось, что волосы на голове шевелятся. Нечто подобное, хотя и послабее, я испытал в 40 году, когда дежурил на водной спасательной станции. С левого берега Оки передали, что женщина с плотов полоскала белье, у нее, видимо, закружилась голова, она упала в воду и ушла под плоты. А глубина там была метров пять. Сейчас я уже не помню, почему не было штатных спасателей, и мы с еще одним дружинником под страховку еще двоих стали спускаться в водолазных костюмах под плоты. Когда я поднырнул под плоты и открыл глаза, то увидел, что утопленница как бы стоит в воде, упершись головой в бревна. А находилась она совсем близко. А рядом, да еще под плотами, было страшно (не помню, было ли мне тогда 16 лет). Мы ее сразу попытались откачать, но прошло слишком много времени. И вот, как тогда эту утопленницу, так потом и мертвых немцев, с которыми чуть ли не в обнимку спал, я много раз потом видел во сне.
Мы шли еще пару дней, а потом остановились. В районе Геническа располагались бывшие немецкие поселения. Я помню два из них, Кронсфельд и Александрофельд. Где-то там я распрощался со своими стариками и вернулся в свою часть. В Кронсфельде мы простояли до начала наступления на Крым. После историки назвали серию послесталинградских операций «10 Сталинских ударов». Я все их названия не помню, но Крымская операция была «Третьим ударом».
Запомнился такой эпизод, который сегодня кажется не очень правдоподобным. Как-то нас всех без исключения перебросили на какой-то аэродром, с которого на Крым летали наши штурмовики. Мне больше никогда не приходилось видеть, чтобы с одного аэродрома одновременно работали два полка. Аэродром был подтоплен и выглядел как громадное озеро, и мы, а также все, кроме летчиков, в перерывах между взлетами и посадками самолетов вычерпывали и относили воду ведрами, тазами, котелками и любой другой посудой. У немцев в Крыму были хорошие и сухие аэродромы, а здесь вблизи гнилого Сиваша было сплошное болото. У наших штурмовиков были значительные потери. Было видно, что взлетает девятка, а через некоторое время садятся шесть-семь самолетов, да и из них некоторые требовали ремонта, а летчики - отправки в госпиталь.
Я знаю только о трех переправах через Сиваш, построенных после прорыва. Это Перекоп, Чонгар и через Русский остров. Были ли еще, не знаю. Не помню почему, но мне поручили перегонять через Русский остров слабенький даже по тем временам трактор НАТИ-5. На многих переправах во время войны был железный закон, согласно которому сломавшуюся машину сбрасывали в воду: переправы были постоянным объектом бомбежек и артобстрелов. Когда до конца переправы оставалось метров десять-двенадцать, наш трактор заглох. Я оглянулся и увидел, что через одну машину после нас едет бронеавтомобиль, а за ним несколько «Виллисов» с генералами. На переднем ехал Толбухин, командующий Крымской операцией, и Василевский, представитель Ставки Верховного Главнокомандующего. На наше счастье в пускаче было немного горючего и мы на этом маленьком моторчике и дотянули эти метры, а дальше просто сползли под откос. Когда проехали генералы и какое-то количество машин за ними, стали выпускать машины из Крыма. В это время я и увидел раненых пленных румынских солдат. Я оставил трактор и тракториста, а сам занялся разыскиванием своей части (местоположение было отмечено у меня на карте).
Сейчас я просто не помню, на Чонгарской или Перекопской переправе попал на поле вчерашнего танкового боя. Там стояло десятка полтора или два наших подбитых танков Т-34. Побили их из заглубленных укрытий немецкие «Фердинанды» - два или три из них тоже стояли с оторванными башнями. Похоже, это штурмовики их разбили. В двух или трех наших танках видел через развороченную броню тела обгоревших наших танкистов. Где-то потом слышал, что здесь прорывался наш 19-й танковый корпус. Крепко досталось там нашим ребятам.
Штаб батальона находился в татарской деревне Курман-Кемельчи (это где-то не доезжая до Джанкоя). Я доложил, и за трактором поехала летучка. В этой деревне штаб находился до полного освобождения Крыма. За это время мы построили несколько аэродромов до Севастополя и в сторону Феодосии. Оттуда (сначала, правда, с Кавказа) летала 4-я воздушная армия. Ее командующий Вершинин после войны был главкомом ВВС. Из аэродромов запомнились (правда, лишь названия, т.к. места их расположения я не помню) – в Джанкое, Веселом, Сарабузе, Кендже. В Крыму мы были с 14 апреля по 3 июня 1944 года. В это время производилось выселение крымских татар из Крыма, но мы, слава Богу, к этому не имели никакого отношения. Я не знаю, насколько компактно их расселили после депортации, но в шестидесятые годы я видел их большую колонию в самом лучшем месте Узбекистана - в Ферганской долине. Примерно там же жили турки-месхетинцы. Впрочем, мои суждения - это взгляд со стороны.
Сразу же после освобождения Севастополя и пленения при этом большого количества немцев и румын (много на Херсонесе) большие группы наших офицеров из разных воинских частей стали разъезжать по южному побережью, знакомясь с достопримечательностями Крыма. Мы тоже побывали в Севастополе, Алуште и Алупке, посмотрели Ялту и дачу А.П.Чехова, были в Гурзуфе. В Воронцовском дворце видел дважды Героя Советского Союза Амет-Хан Султана. И лишь в Андижане узнал, что он в это время служил в 9-м Гвардейском полку, в котором я заканчивал службу в армии в 1969 году. Тогда говорили, что он из крымских татар. Позже слышал, что он из каких-то кавказских, но тоже репрессированных народов. Знаю только, что во времена Брежнева всем дважды Героям Советского Союза присвоили генеральские звания, а он так и остался полковником. Говорили, что он разбился, работая после войны испытателем.
В батальоне у нас служил солдат, у которого тетка еще с довоенного времени работала в винохранилище Массандры. Он завез нас туда. Ходили разговоры, что немцы хотели взорвать Ласточкино гнездо, Воронцовский дворец с его замечательной Львиной террасой, Массандру, что-то еще, но не успели. Тогда я в это верил, верил вообще всему, что нам говорили. А сейчас думаю, что они ведь успели превратить в развалины Севастополь, взорвали Бахчисарайские тоннели и многое другое, имевшее военное значение, а здесь почему-то не успели. Впрочем, чего не знаю, того не знаю, а домысливать да еще через столько лет можно в любом направлении…
У Севастополя видел заваленную телами наших солдат Сапун-Гору, побывал на развалинах тех мест, где в 41 году был абитуриентом, пострелял в сторону моря из немецкого «Эрликона» (все-таки, только 20 лет было). Но период отдыха закончился, а война еще нет. И нас из 8-й воздушной армии - командовал генерал Красоваский (генерал Хрюкин, ред.) и армия потом пошла, кажется, в Венгрию - перебросили на Центральный фронт («Пятый Сталинский удар»). Мы попали на Белорусский фронт в 1 воздушную армию. Где-то при выезде из Крыма (наши эшелоны стояли рядом) встретил своего училищного старшину роты Архипова (тоже младший лейтенант). Пообщались минут 10 и разъехались навсегда.
По памяти: со станции Сарабуз проехали Мелитополь, Запорожье, Харьков, Белгород, Курск, Орел, Смоленск и выгрузились на станции Рудня. Все воспоминания о войне у меня проходят как бы пунктиром. Когда прибыл на фронт, первое время не было боевых действий, стояла хорошая погода, устраивались кино и танцы - не война, а мирная жизнь. Потом наступила тяжелая полоса с дождями и снегом и, главное, хотя и не длительным, но отступлением, когда недавние кино и танцы казались сном. После освобождения Крыма - опять период отдыха, потом… и так всю войну. А вот сейчас подумалось, а каково досталось тем, у кого война шла не пунктиром, а сплошной полосой, полосой отступления от границы до Сталинграда.
На Первом Белорусском фронте я пробыл до сентября 1944 года, когда с самой прусской границы (поселок или городок западнее Шяуляя - Расейняй) перебросили в деревню Невистка (Польша) в самой близи от Сандомирского плацдарма. Если коротко обобщить воспоминания о Белоруссии и Литве 44 года, то это болота, минные поля, бродячие группы немцев, а под Львовом и бандеровцев, это появившиеся вши, болотная вода и, как следствие, различные желудочные неприятности, это, наконец, первое (и слава Богу, последнее) знакомство с заградотрядами. Понимаю, что и туда попадали не всегда добровольно, но чувство антипатии к ним сохранил на долгие годы (например, к председателю нашего дачного кооператива конца 80-х годов). На ст. Рудня (наверное и в другие места тоже) стягивали с разных фронтов много эшелонов с людьми и техникой. Их спешно рассредоточивали по окрестным лесам. Я не помню, когда точно началось наступление, но знаю, что это был самый мощный из «ударов». Только на нашем направлении освободили Витебск, Минск, Бобруйск, Вильнюс, Каунас и вышли на границу с Пруссией. 1-й Украинский фронт (эта же операция) освободил Львов и занял Сандомирский плацдарм.
Здесь и меня стали посылать на разведывание-изыскание аэродромов. Но если в Таврии это было не очень трудно, т.к. вся Таврия - это в общем-то сплошной аэродром, то здесь было значительно труднее - были почти сплошные леса с большим количеством болот. Кроме того, здесь было очень много минных полей, которые в разное время ставили и наши в период отступления, и немцы, и партизаны. Зная, что я хвастался тем, что нас в училище учили минированию и разминированию (и правда ведь, учили!), командир части приказал моей группе не подпускать меня к минам. Я уже где-то записал, что здесь в Белоруссии мы заскочили на минное поле, и наш солдат-минер подорвался. А ведь он этим делом занимался с самого начала войны. Воистину: минер ошибается один раз. Вспоминая этот и другие случаи, подумалось, что меня, кажется, порой очень оберегали. И причина этого мне видится только в одном: в подавляющем большинстве мои начальники, а очень часто и подчиненные, были намного (иногда и просто в два раза) старше меня. Думаю, они мысленно своих детей как бы представляли на моём месте.
Наступление проходило довольно быстро, и разведгруппы гоняли без передышки. Постоянное отсутствие хорошей питьевой воды, а пользовались мы, как правило, первой попавшейся, в том числе и болотной, вызывало различные желудочные неприятности, и доктор прямо-таки напичкивал нас различными лекарствами. А длительное отсутствие бани, ночевки вповалку, да и простая грязь вызывали то, что у медиков называется ученым словом «педикулез», а в быту - вшивостью, явление, сопутствующее, кажется, всем войнам. И это было не только у нас, но и в тылу, в том числе и в Москве. Так, на железнодорожной станции нельзя было приобрести билет без специальной справки о прохождении санобработки, т.е. бани с «прожариванием» всего белья. Но я не слышал, а видел, что у немцев были быстрорастворимые таблетки, после которых даже болотная вода становилась дезинфицированной и очень приятного кисло-сладкого вкуса. У них были простыни «разового» пользования (что-то среднее между бумагой и тканью). Интересно (а точнее, совсем не интересно), но в Афганистане, в Чечне, в Таджикистане у наших офицеров не было и до сего времени нет ничего похожего.
Впрочем, о той войне я просто так. У нас в тылу не было мыла (стирали золой), швейных иголок… да мало ли, чего еще не было, до простыней ли тогда было. А сейчас? Постоянная потливость (июнь, июль), перемешенная с пылью и грязью, вызывали если не чесотку (наш врач категорически это отрицал), то что-то такое, что тело постоянно чесалось. Смазывались какой-то бурой жирной мазью, грязь к которой приставала еще сильнее. Частично отмылись и отчистились, когда вошли в Литву, а полностью, когда добрались до реки Неман, там мы отодрали всю грязь не только мылом, но и речным песком, хотя потом долго больно было прикоснуться к коже. Впрочем, наступление к этому времени сильно замедлилось.
Еще в начале наступления я видел Кожедуба. На аэродроме Лида и еще где-то стояли вместе с французской эскадрильей «Номандия-Неман». А на аэродроме чуть дальше Лиды к нам прилетел Василий Сталин. Он осмотрел аэродром, а назавтра рано утром сначала сел сам (тогда так было принято) а потом посадил истребительный полк.
Мне было тогда 20 лет и форму таким как я на фронте давали простую - солдатскую. А вот в Белоруссии к нам поступила форма (бриджи и гимнастерка) из шикарной тонкой шерсти. Говорили, что это подарок офицерам от мадам Черчилль. После войны мы еще раз получили что-то похожее, но уже более светлой тональности. Говорили, что это подарок от мадам Рузвельт. Мы старались подбирать форму размером побольше, и наш портной шил из нее кителя. А английский подарок был непривычного защитно-коричневого цвета. Когда началась война в Афганистане (я уже был в запасе и работал в школе), стали появляться рубашки, схожие по цвету с обмундированием, которое нам прислала в свое время мадам Черчилль. Объясняли, что на камнях и выцветшей траве наши зеленые рубашки далеко видны. Сейчас (слава Богу, додумались) у всех солдат и офицеров единая камуфлированная форма (даже Б.Н. Ельцин, будучи на каких-то учениях, одевал такую же, как и у всех, форму). Но хромовые сапоги нам не давали. Самая «модная» одежда того времени (после войны и на гражданке) была военная форма, вместо ранца ученики, у кого была, конечно, возможность, старались добыть офицерскую полевую сумку.
Так вот, вместо вожделенных хромовых сапог нам давали кирзачи, а в 20 лет это просто обидно. Наши умельцы шили подобие хромовых сапог из… брезента. Если их обильно намазать гуталином, а потом и начистить до блеска, издалека походили на хромачи. Синие фуражки тоже шили свои умельцы, а летные эмблемы на фуражку («капуста» или «краб») вязали, правда, из серебристой, а не золотой канители: где-то раздобыли поповскую ризу. И, несмотря на запрет носить золотистые, а не полевые погоны на фронте, кто-то привез мне их из Москвы. Итак, синяя офицерская фуражка с кокардой, отличное обмундирование, комиссарский ремень со звездой, начищенной до блеска (кажется, выменял у кого-то на «Парабеллум»), и поддельные хромачи - выглядел я, почти как офицер мирного времени.
В это время по лесам Белоруссии, а потом и Литвы, бродило много разрозненных групп немцев. Это были те, чьи части разбили под Минском, Брянском, Витебском и в других местах. Одни из них при встрече с нашими частями сдавались в плен, другие, видя безысходность положения, и хотели бы сдаться, но боялись - могли и перестрелять (бывало и такое), третьи не хотели сдаваться и прорывались на воссоединение со своими частями в Польшу, Пруссию, в Германию. Эти были особенно опасны. Это были всегда голодные и озлобленные солдаты, грязные и измученные. Взятых в плен наших солдат, они, как правило, расстреливали, во всяком случае, так нам говорили на различных политинформациях. Помню, уже в Литве группой человек в 12-15 мы обедали, когда с соседнего хутора прибежала женщина и сказала, что у них в сарае ночевали немцы, а недавно ушли. Она показала, в какую сторону ушли немцы. Дом, где мы обедали, находился на возвышенности, и мы увидели в метрах трехстах или чуть дальше группу немцев, которая по болотным кочкам уходила в сторону леса. Начальник штаба послал по грунтовой дороге человек 5-6 отрезать немцев от леса, а оставшиеся, рассыпавшись редкой цепью, кинулись догонять немцев по болоту.
Я прыгал с кочки на кочку, и вскоре мои брезентовые сапоги промокли. Немцы, по-видимому, не знали о существовании грунтовой дороги, по которой мы побежали отсекать их от леса. Подпустив нас метров на 150-200, они залегли, а потом открыли огонь. Думаю, что мои золотые погоны и фуражка с крабом были хорошим ориентиром для немцев, и вскоре пули минимум из двух автоматов стали бить по болоту совсем рядом. Первое, что я сделал умного - это зачерпнул пригоршню болотной грязи и замазал свои так оберегаемые погоны, а потом и повернул фуражку задом наперед. Жалко, конечно, было погоны. Я их испортил безвозвратно и до конца войны таких у меня не было. Когда немцы услышали крики с тыла (что там, им не было видно, но стреляли и, главное, орали здорово), они стали подниматься, бросать оружие и, подняв руки, подходить к нам. Мы их обыскали. Я опять обзавелся отличным парабеллумом. Этот пистолет был у немцев на вооружении еще в первую мировую войну, и я лучше него так ничего и не встречал (может быть, сейчас что-нибудь и есть, но, во всяком случае, не Макаров). Немцев построили в колонну по четыре. Я стоял с пистолетом с левой стороны. Помню, что рядом со мною в колонне стоял высокий немец с большим носом, а за ним, оказывается, стоял фельдфебель СС (знаков отличия не было ни на одном). Когда мы только собрались вести колонну (кто и как обыскивал этого фельдфебеля?), он прижал себе к шее гранату, выдернув предварительно чеку. У него начисто оторвало голову. Моему соседу-немцу срезало кончик носа, а мне все лицо и голову обкатило мозгами и кровью. Немцев уложили на землю. А потом их опять стали обыскивать и строить.
С сегодняшней «колокольни» я думаю, что это не была группа, прорывавшаяся к своим. Они при желании могли подпустить нас метров на 40-50 и покосить из автоматов: их было человек сорок, а нас пятнадцать, мы были вооружены пистолетами «ТТ», а они «шмайсерами». А то, что они поначалу отстреливались, так это, как нам потом рассказали, они просто удерживали нас на расстоянии, давая возможность уйти в лес нескольким эсэсовским офицерам. Те ушли.
И еще раз я был близок к неприятности перед самым отъездом из Литвы, когда у нас была команда на погрузку и отъезд на 1 Украинский фронт. По дороге к станции шел наш трактор, а за ним в десятке метров несколько человек из нашего батальона. Я привез им приказ о передислокации и также шел с ними. Эти места освободили уже недели две (если не три) назад, и по дороге прошла не одна сотня повозок, машин и боевой техники. Неожиданно под трактором взорвался фугас замедленного действия. Убило тракториста и ранило одного солдата, который шел на шаг-два впереди нас. Нас всех закидало землей и камнями. Тракториста мы похоронили возле дороги, поставив принятую тогда на фронте фанерную звездочку. Раненый солдат мог идти самостоятельно. Документы погибшего мы забрали. Трактор раскидало на части. Через день мы добрались до своих.
И еще одно воспоминание о Литве. Теперь, правда, не такое неприятное. Впрочем, можно было бы вспомнить, как переплывали через Неман на бочках недалеко от Каунаса (там были какие-то древние или просто старые крепости-башни), как я побывал на каком-то стационарном аэродроме, оснащение которого можно было бы принять за образец для наших аэродромов конца шестидесятых годов (из тех, конечно, что я видел - а будучи командиром ОБАТО, думаю, я их все-таки повидал немало), как стояли на квартире, у хозяйки которой было много приключенческих книг еще дореволюционной России, и даже то, как по просьбе хозяина застрелили у него во дворе громадного кабана, а потом первыми его и пробовали.
Но продолжу о том, о чем начал рассказывать. Наступление к этому времени замедлилось, а кое-где и приостановилось. Мне нужно было посмотреть поляну, пригодную для аэродрома, но она находилась за маленьким лесочком, и там еще были немцы. Я приехал в штаб дивизии. Помню, что начальник штаба был в нижней рубахе с подтяжками, а его гимнастерка с полковничьими погонами висели на сучке дерева. Мне разрешили подняться на громадную сосну, где был оборудован наблюдательный пункт. А когда я все занес на свою карту и уже собрался уезжать, сержант, шофер начальника штаба, подошел ко мне и спросил, не из Алексина ли я. Это был Николай Субботин. Кажется, он был братом жены арестованного еще в 1937 году нашего учителя истории Николая Христофоровича Барабанщикова. И еще Коля Субботин, как мне уже сюда, в Израиль, писал Костя Ефремов, был одним из заводил в драмкружке. Но он был, думаю, лет на 10 старше меня и я его не узнал. Начальник штаба распорядился подать по этому поводу по «сотке», благо, было затишье. Мы выпили, закусив американской тушенкой.
Уже после войны мы с Николаем пару раз встречались в Алексине во время моих отпусков. И как-то раз даже отметили эти воспоминания. Костя писал, что Николай уже умер. А как я потом узнал, в это же время возле прусской границы находился и Костя. Но нас с самой прусской границы перебросили на Сандормирский плацдарм. А Костя после взятия Кенигсберга поехал воевать с японцами. Если быть точным, то нас перебросили не на сам Сандомирский плацдарм, а в ближний к нему район, где накапливались войска для прорыва в Германию.
Мы два месяца без серьезного дела стояли в селе Невистка, кажется, юго-западнее Львова. Разгрузили же нас вообще где-то в стороне, а когда мы стали двигаться к своему месту, пару раз пострелялись с бандеровцами. У нас убили одного солдата и ранили в руку Синельниченко. И мягко говоря, неуютно было смотреть по телевизору, когда показывали марширующих по Крещатику бандеровцев с трилистниками на шапках и со штандартами в руках. И это в девяностые годы!
Невистка, как потом оказалось (тогда об этом никто не думал), находилась до линии фронта. У нас отобрали фронтовой паек и кормили перловкой (в армии ее до сего времени именуют «шрапнелью»). Наши тыловики достали много растительного масла и лука, а хлеб, для офицеров во всяком случае, был без нормы. Было похуже, чем раньше, но терпимо. И еще о том, что мы в это время находились до линии фронта, а не на фронте, я узнал при увольнении в запас в 1969 году, когда пришел окончательный подсчет выслуги лет, и 60 дней у меня были засчитаны не один к трем, как на фронте, а один к одному - по тыловому. А совсем недавно (кажется, в 1991 году) и этот год, и время пребывания в училище, засчитали (вернее, пересчитали) как год за два - это служба в армии во время войны, но не на фронте - и у меня стало 34 года выслуги, а не 32, как раньше. Впрочем, во-первых, никто тогда об этом и не думал, а, во-вторых, у меня и без этого пересчета было достаточно выслуги для начисления максимальной пенсии - «по потолку».
В тот период, когда я находился в Крыму, а особенно, в Белоруссии, Литве и Польше, у нас значительно активизировалась переписка с Тоней. В период наступления письма шли не очень регулярно, но писали мы часто. А вот вспомнил часть песни, которую услыхал на фронте и переписал Тоне и которая, как она писала, ей очень понравилась:
«Ты просишь писать тебе часто и много,
Но редки и коротки письма мои.
У писем моих непростая дорога,
И часто писать мне мешают бои.
Пускай песня летит - это вместо письма.
И что не сказал - догадайся сама.
И часто ее напевая без слов,
Ты знай, что я твой, что я жив и здоров…»
Не помню, чтобы хоть когда-нибудь вспоминал эти слова. А тут вдруг «всплыли» через много-много лет.
Мне думается, что одной из причин активизации нашей переписки послужило то, что я насмотрелся на то, как убивают (а в это время что-то зачастили), и несмотря на самоуверенность, где-то в глубине души засомневался в справедливости того, что, как думал раньше, «могут убить кого угодно, но только не меня». Второй причиной (и эту мысль только сейчас формулирую, хотя чувства были и тогда) было то, что я понимал, что Тоня бывает на танцах (в университете ведь училась), значит, ее провожают, и не заменится ли надпись «Т+Б», оставленная на их воротах. А когда получил фотографию, с которой смотрела девятнадцатилетняя интересная девушка, да еще студентка из большого города,.. Только частыми письмами и можно было приглушить боязнь за расстояние, на котором мы находились, и невозможность ее увидеть.
Неожиданно (в общем-то не так уж и неожиданно, мы ведь стояли уже у границы с Германией) пришла разнарядка на одно место в академию Можайского. И несмотря на сомнения, пройду ли по зрению, я подал рапорт. Справку о состоянии здоровья выдал наш врач, на зрение я ему не жаловался, а то, что справлялся с гирей и турником, он видел. Вступительные экзамены сдал при штабе армии приехавшему из академии преподавателю (прошло лишь три года после окончания школы). Академия находилась в Йошкар-Оле (это Ленинградская академия), значит можно было заехать в Алексин (родители к этому времени уже вернулись из эвакуации) и, несомненно, в Казань к Тоне.
Было и еще одно, что с особой остротой встало передо мной позже, когда мы в 1947 году поженились, и Тоня, шутя, спросила: «Куда мы тебя денем?», намекая на отсутствие у меня специальности. Но и тогда, хотя еще шла война, я задумывался иногда над тем, что Тоня учится в университете, у нее больше знаний, чем у меня, а значит, шире круг интересов и знакомств. А меня в училище научили разве что ставить мины и фугасы да убивать брошенным с расстояния ножом или малой лопатой. Прямо скажем, не одно и то же. А то, что идет война…Так ведь она идет к концу. А разрыв в нашем развитии растет, хорошо помню, что такие мысли у меня были. Короче, «липу» о состоянии здоровья я получил, экзамены сдал и укатил в академию.
В Алексине я пробыл дня три. Побывал у родителей Кости да в семье у Коли Субботина, хотя и прошло с момента нашей встречи месяца три, да и письма от него уже были, но все-таки я его видел живым. Другое время просидел дома, т.к. просто боялся встречи с родителями наших погибших ребят: ну чем я их мог утешить. Короче, боялся. Вот я сейчас думаю, что если бы не эта встреча в Казани в 44 году и особенно приезд Тони ко мне в Хойники в 1946 году, наша полудетская любовь могла бы и погаснуть, несмотря на активную переписку, пять с лишним лет разлуки - слишком большой срок для совсем еще молодых людей. Да насколько я помню, слово «люблю» как-то и не произносилось между нами, хотя чувство это и было. Не буду этого сейчас касаться.
В академии я был совсем недолго: отчислили после первой же медицинской проверки по зрению. Я думаю, что это не самое умное требование начальства - зрение. Академия (наш факультет, во всяком случае) готовила инженеров-строителей аэродромов, а не летчиков. Очки-то что им мешали? Читал, что японцы и летать в очках разрешают. Впрочем, слышал, что и в России в этом отношении в последнее время много послаблений. Раньше записал, что в Йошкар-Оле встретил мать и сестру Володи Федоровского. В Алексине побывал на его могиле.
К стыду (к сегодняшнему, а тогда не доходило) следует отметить, что за пару дней нахождения на довольствии у Тони, я опустошил все ее продовольственные запасы, с фронтовым пайком студенческое довольствие (заканчивался 1944 год) не шло ни в какое сравнение. Но вот ведь дуб - тогда мне это и в голову не приходило. А узнал я это много позже, эта жертвенность была у Тони до самого последнего времени, а я, теперь уже не дуб, а пень, вспоминал об этом лишь от случая к случаю. И еще вспомнилось. Когда уезжал из Алексина, мама дала мне толстый серый шерстяной свитер. А на мое прямо скажем не слишком-то деликатное замечание о том, что там могут убить, а они беспокоится, чтобы я не простудился, она мне ответила, что ТО - в руках Бога, а это - в ее. Вспомнилась и еще не совсем удобоваримая, но все же бытовавшая на фронте шутка: такой свитер, да и все подобные теплые вещи, а полушубок особенно - хорошее убежище для вшей. Поэтому, мол, эти вещи на ночь следует положить у порога и к утру они сами приползут к хозяину. А вспомнил это я, чтобы показать дистанцию, которая отделяла меня от студентки университета. Несколькими абзацами раньше написал: «Не буду касаться этого». А самому не хочется расставаться с той Тоней. И уезжал-то я с такой неохотой, даже с болью.
Похоже, что я сейчас объясняюсь в любви той Тоне из 44 года. А ведь прошло 53 года, а нашему внуку Олегу сейчас столько лет, сколько мне было в то время, и до нашей Золотой свадьбы всего две недели.
Последние три строки я писал два с половиной года назад, а сейчас, когда перепечатываю, уже нет Тони. Сегодня 1 октября 1999 года - 75 дней со Дня ее смерти…
Вернувшись на фронт с направлением из академии, я попал не в свою часть и даже не в свою армию. Меня почему-то направили в «ВВС Войска Польского». Они стояли в Замостье. Еще до войны мы в училище пели: «На Дону и в Замостье тлеют белые кости…» Правда, там были своеобразные поляки. Если не путаю, то командующим армией был генерал Иванов, начальником штаба - Ананьев, а начальником тыла - Рабинович. Такие вот «поляки». Впрочем, такова же была и техника, и многие из личного состава. Я попросил кадровика, и он направил меня в свою армию, а оттуда - в свою часть. Вскоре началось наступление и на нашем участке фронта.
Многие подробности, конечно, подзабылись, но помню, что 19 января 1945 года я был с Петром Пушкиным где-то совсем близко от германской границы. Старшим у нас был капитан, кажется, из аэродромного отдела армии. Вечером, когда где-то остановились ночевать, вдруг вспомнили, что у меня день рождения, исполнился 21 год. Где-то в польской аптеке мы с Петром выпросили бутылку спирта и отметили это событие.
А утром на рассвете переходили старую (1939 года) польско-германскую границу. Это, конечно, на всю жизнь запомнилось: слишком долго и слишком трудно к этому шли. Не знаю, да и не знал, где это точно происходило, но помню, что это был какой-то поселок, а может быть, и маленький городок. Восточная его часть находилась на старой польской границе, западная - на немецкой. Восточная часть (во всяком случае, вблизи дороги) была цела, а западная вся разрушена. Поперек дороги над мостом висело широченное черное полотнище, на котором белыми большими буквами написано: «Вот оно, фашистское логово!» А сбоку справа тоже была огромная черная стрела и на ней белой краской написано: «До Берлина 173 км», а ниже этого приписано мелом: «Ни хрена, все равно дойдем!» (в мягком изложении). У моста была пробка, т.к. все останавливались или сильно замедляли ход, несмотря на крики, угрозы и мат охрипшего и одуревшего коменданта переправы. И из всех видов машин и пеших колонн стреляли вверх из пистолетов, винтовок, автоматов и осветительными ракетами. Такое я видел, когда освободили Севастополь и еще, и сильнее - когда закончилась война. После многих отступлений и поражений, после оставления многих городов, такое сильно действовало.
И, на мой взгляд, организовано это было на самом высоком уровне. Уверен, что ни один доклад, ни одно выступление не смогли бы так повлиять на людей. Мне кажется, что это сильнее многого другого создавало чувство сопричастности к Победе у каждого солдата. А по эмоциональности подобное на моей памяти было только тогда, когда на Параде Победы бросали немецкие боевые знамена к подножию Мавзолея. И мне кажется, что именно тогда на старой германо-польской границе мне вспомнилась ночь на 3 июля 41 года, когда мы в школе слушали выступление Сталина, заброшенный Алексин перед нашей эвакуацией, бомбежку восточнее Москвы на станции Черусти 19 октября 1941 года. А ведь среди переходящих границу были и те, кто воевал с 41 года, и у них было больше, чем у меня, что вспомнить…
Сразу же за мостом были десятки прибитых, прикрепленных к деревьям, просто на воткнутых в землю палках фанерных стрел с надписями: «Хозяйство «К», или «Хозяйство Иванова», или номер воинской части, и все стрелы указывали на запад. А дальше вдоль дороги - это уже была территория Германии - валялись распущенные аэрофотопленки и немецкие красные грузовые парашюты. Из них мы нарезали куски, из которых пошили майки, которые не изнашивались и не исстирывались по пять-семь лет.
Разбитое, сожженное, сломанное встречалось весь январь, да пожалуй, и февраль. Сейчас я не помню когда точно, но мне почему-то кажется, что это было, когда вошли в Пруссию: в газете «Правда» появилась статья безусловно лучшего журналиста того времени Ильи Эренбурга. Я сейчас уже подзабыл ее название, но начиналась она примерно такими словами: «Пух и перья летят по фашистской Германии». И хотя потом (и довольно быстро) и появилась статья зав. отделом пропаганды и агитации ЦК партии Александрова под заголовком «Товарищ Эренбург упрощает», я думаю, что прав был Эренбург: после того, как ворвались в фашистское логово, а иначе Германию и не называли, братьям-славянам дали возможность спустить пар. А «братьями-славянами», не вдаваясь глубоко в смысл, называли не только русских, украинцев и белорусов, но и казахов, и армян, и узбеков… всех, кто воевал с немцами. Братья-славяне - и все тут!
Мне вспоминается, что у меня в этот период преобладали кроме, естественно, желания побыстрее закончить войну, два чувства.
Дожить до конца войны. Если допустимы такие слова в данном случае, то просто обидно погибнуть в конце войны. Я не помню, сколько всего погибло за четыре месяца 1945 года, но читал, что только в Польше осталось лежать 600 тысяч тех самых «братьев-славян» без различия фамилий, национальностей, вероисповеданий - безо всяких различий, просто «братьев-славян» - и все! А когда мы застряли на окраине Бреслау, а немцы подорвали мосты и лед на реке Одер, и мы остались отрезанными от своих ледоходом, от уверенности училищных времен в своей «неубиваемости», осталось немного.
Появилась неуемная тоска по Родине, желание поскорее вернуться и увидеться со своими родными, близкими и дорогими. Я теперь и не помню, когда я впервые прочитал, но сейчас у меня именно с этим периодом связано в памяти стихотворение К. Симонова «Жди меня»:
«Жди меня, и я вернусь. Только очень жди.
Жди, когда наводят грусть желтые дожди.
Жди, когда снега метут, жди, когда жара,
Жди, когда других не ждут, позабыв вчера…»
Я позабыл слова, но смысл остался. Я помню, как любили стихи Симонова на фронте. Их знали все, кого хоть кто-нибудь да ждал, преломляя их на себя. Вот и мне хотелось, чтобы это и к нам с Тоней относилось:
«…Не понять не ждавшим им, как среди огня
ожиданием своим ты спасла меня…»
В Германии война стала какая-то другая. Мы стояли на окраине Бреслау около Одера, а основная часть города была у немцев. Позже я прочитал, что для того, чтобы не замедлять продвижение на запад, сильно укрепленные города (Бреслау, говорили, был таким) просто обтекали, оставляя какую-то часть войск и часто окружив такой город колючей проволокой. А когда немцы оставались в тылу, да еще без подвоза продуктов и боеприпасов да и без надежды прорваться к своим, они сдавались.
Но все это было потом, а сейчас о двух событиях:
Первое. Меня приняли в партию. Я тогда во все верил и вступал добровольно. Да и сейчас я просто не верю тем, кто здесь открещиваются от членства в партии и в то же время хвастаются, что занимали руководящие посты.
Второе. Был у нас командир взвода Муратов Бесембай Еставлетович (я о нем уже упоминал, когда перечислял тех, с кем я познакомился, прибыв на фронт). На Одерском плацдарме он где-то достал и привез в часть бочку метилового спирта. О непригодности к питью этого спирта тогда мало кто знал. И это незнание нам дорого обошлось. Не от немецкого огня, а от собственного разгильдяйства мы похоронили 9 человек и многих отправили в госпиталь. Был суд военного трибунала. Его осудили на 8 лет. А просьбу о замене на штрафной батальон отклонили. И мне пришлось везти его на пересылку. Прямо скажем, далеко это не из приятных дел - конвоировать своего товарища. Вскоре после окончания войны была амнистия, которая коснулась довольно широкого круга осужденных (кажется, чуть ли не всех, кроме изменников). Попал ли наш Муратов под амнистию и какова его дальнейшая судьба, не знаю.
После некоторой стабилизации фронта нас отправили восстанавливать бетонный (из восьмиугольных плит) аэродром, который находился чуть западнее Бреслау. Для помощи откуда-то пригнали человек 300-400 пленных немцев. Несколько раз из Бреслау выходил немецкий бронепоезд (его было видно) и обстреливал наш аэродром. Были раненые. Мне тоже попало по ноге куском бетонной плиты от аэродромного покрытия. Но самое неприятное и обидное, когда нас два или три раза обстреляли свои штурмовики Ил-2. И если от бронепоезда мы в общем-то успевали спрятаться в укрытия, которых на аэродроме было достаточно, то штурмовики появлялись внезапно, шли на малой высоте и поливали из пулеметов. Как я уже писал, были раненые и даже убитые, правда, из числа немецких пленных. Следует заметить, что подобное на фронте случалось.
Казанский Государственный университет им. В.И.Ленина.
Историко-филологический факультет. Тоня пятая справа.
А это мои сослуживцы. Слева направо: Толмачев Б.Б., Белиловский Б.В., Сидят: Волошин, начальник штаба (не помню фамилию), Либерман Э.И., Ковалев П.А., Стоят: фельдшер (тоже не помню), Габрильчук Н.Я.
Самое начало 1945 года. Германия.
А механика этого такова: к примеру, пехота раза два-три пытается взять какую-нибудь высотку - не получается. Командир просит в помощь авиацию. Вышестоящий командир запрашивает, допустим, армию, те - фронт. Потом приказ «спускается»: фронт, воздушная армия, дивизия, полк... А когда самолеты прилетали, бывало, что пехота уже взяла ту высоту, а прилетевшая авиация начинала по ней «работать». Впрочем, такое случалось не только с авиацией, но и с артиллерией, особенно тяжелой. Но если в ту войну это объяснялось плохой связью, то в последней (за 1.10.99 г. в газете «Аргументы и факты» есть статья о том, как в Чечне своя авиация разбила Армавирский ОМОН) это нельзя объяснить и оправдать ничем. Когда нет связи, понятно, а сейчас... Не знаю, как в России, но здесь чуть ли не у каждой девчонки и пацана есть мобильные телефоны, думаю, что и там армия не должна быть обижена в этом плане.
Нас же штурмовики бомбили и обстреливали, я думаю, еще и потому, что почти все работавшие на аэродроме немцы были в немецкой военной форме, хотя и без погон - пленные ведь. А с малой высоты их запросто можно было принять за немецкую армию. Хотя у нас и говорилось, что связь это нерв войны, у немцев уже тогда существовала радиосвязь в значительно большей степени, чем у нас. У нас же почти повсеместно были катушки с проводом, которые тянулись, по-моему, еще с русско-японской войны, да полевые телефоны, которые существовали у нас до моего увольнения в 1969 году. Что же тогда говорить о военном периоде.
А дальше я все же решил записать то, по поводу чего сомневался, стоит ли писать. Мне очень уж хотелось получить к концу войны медаль или, тем более орден. Я как-то даже стеснялся тогда этого чувства, хотя и завидовал награжденным. Сейчас, прожив много лет и многое повидав, я просто переосмыслил это. Кажется, во всех странах награждение участников войн применялось достаточно широко. Не знаю глубже, но уже во времена Суворова кавалеры боевых наград пользовались значительными льготами, а человек, награжденный «Солдатским крестом», получал денежное довольствие в десятикратном размере. В связи с этим - одна из многочисленных баек о Суворове. А.В. Суворов имел практически все награды России и высшее воинское звание генералиссимус. Когда Екатерина II, указав ему на это, спросила, чем же его еще наградить (а это было после взятия Измаила), то Суворов попросил: «Солдатским крестом», на что Екатерина ответила: «У меня тогда казны не хватит». А вот что я сам видел: даже в поверженной Германии участники еще I Мировой войны были окружены уважением. Американские солдаты, которых я увидел на Эльбе, большей частью были с наградами. О желании быть награжденным в конце войны очень выразительно писал в «Теркине» А.Твардовский. Это, конечно, осознавало руководство страны, введя награды за освобождение, оборону и взятие городов, а также возведя в ранг боевой награды медаль «За Победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 г.г.». После войны первое время даже платили какую-то сумму за награды. Я успел один раз проехать в мягком вагоне как награжденный орденом. Это уже потом появилось правило награждать в мирное время. Потом награжденных стало много, и произошла девальвация наград. А потом докатились до того, что стало возможным выменять, а в 90-е годы даже купить, награды на базаре. Когда меня наградили медалью «За Победу над Германией», а потом и орденом «Красная Звезда», восторгу моему не было предела.
И все же жадность человеческая не знает границ. Было обидно, что нас как бы обделили. Медаль «За взятие Кенигсберга» полагалась всем, кто вошел в Пруссию. Нас же завернули с самой прусской границы. С Сандомирского плацдарма мы пошли на Варшаву (а это медаль «За освобождение Варшавы»), а потом вдруг завернули на Бреслау. А потом опять мимо (на этот раз мимо Берлина), а это медаль «За взятие Берлина», хотя мы были в Мускау, это совсем рядом с Берлином. А потом нас завернули южнее Дрездена и ближе к Праге. И совершенно непонятно, почему нам не полагалась медаль «За освобождение Праги». Дело в том, что у меня даже в личном деле записано, что войну я закончил не 9, а 11 мая 1945 года и разъяснено, что бои за Прагу закончились лишь 11 мая. Выходит, «недодали» 4 медали, а это в 20-летнем возрасте серьезная потеря. Но если с возрастом к этому стал относиться более взвешенно, то вот следующее. По моему недомыслию (хотя кто тогда задумывался о меркантильных последствиях) когда в 45 году под Бреслау меня слегка стукнуло по ноге, то я не захотел ехать в госпиталь, а остался в своем лазарете. Лазарет - это 10-12 дней отдыха при своей части и больше ничего. А госпиталь - это справка о ранении. А уже все оставшиеся в живых фронтовики с ранениями, независимо от тяжести, получили инвалидность, а это для офицеров 10-15% прибавка к пенсии и другие льготы, а солдатам - и того больше. Да и здесь в Израиле я состою в Союзе Ветеранов войны, а имеется еще Союз Инвалидов войны с определенными преимуществами. Выпрашивать награды, конечно, некрасиво, но и пренебрегать положенным на восьмом десятке мне стало казаться тоже не очень разумным. Вот такое маленькое отклонение от хода воспоминаний, в целесообразности написания которого я было и засомневался.
Трудно, конечно, вспомнить точное время наступившего потепления, во время которого развезло аэродромы. Нам приказали быстро построить аэродром, так сказать, «разового пользования» - срочно потребовалось обеспечить взлет дивизии (или двух полков, не помню) Покрышкина. Мы в течение очень короткого времени построили взлетную полосу на автостраде, взорвав то ли жилой дом, то ли кирху, и использовав ее кирпичи. Видел тогда Покрышкина. Потом я еще раз видел его у нас в Андижане. Видел и дважды Героя Советского Союза Глинку.
И опять маленькое отступление: я, конечно, не знаю всей правды, но вот что тогда да и много позже говорили нам: Покрышкин сбил 59 немецких самолетов, Кожедуб - 62. И они лучшие летчики-истребители в мире. А вот что я видел в Германии в немецких журналах: у немцев были летчики, сбившие в небе Англии, Франции, Польши, Советского Союза до 300 самолетов. А недавно смотрел американский фильм с русским переводом. Там в одном из эпизодов форсирования Ламанша показан немецкий летчик-истребитель (немецкий, а не американский) и сказано, что он сбил 136 самолетов. Где истина?…
А перед самым концом войны с нами произошел казус. Я знаю это лишь по своим наблюдениям, а они, конечно, очень ограниченные, да по разговорам. Где-то числа 20-22 апреля 1945 года, когда шли бои за Берлин, да и мы находились совсем недалеко от него и, самое главное, всей душой были готовы только к немедленной победе - а здесь такая неприятность. Говорили, что желая ослабить удар по Берлину, немцы бросили с юга свои части, чтобы хоть как-то помочь своим войскам, окруженным в Берлине. Сделать им этого не удалось, но в чем-то они все же преуспели. Образовался мешок. Говорили, что недалеко стоял полк наших штурмовиков. Так они, уходя, с трудом оторвались от земли, захватив своих техников. А ОБАТО, впоследствии моя родная стихия, и зенитно-артиллерийский полк почти полностью погибли. Я не помню названия маленького городка, на одной из улиц которого были наши и поляки, на другой немцы и власовцы, которые тоже прорывались на запад, на следующих улицах это повторялось. Запомнилось большое количество совершенно новых брошенных автомобилей ЗИС-5 с польскими орлами на дверцах. В какой-то день к нам подошла тройка «Катюш». Все офицеры погибли и старшим у них был капитан из «Cмерш». Думаю, что артиллеристом он был никаким, тем более что он говорил, что в эту часть попал совсем недавно.
Дней через пять или шесть, как я слышал, маршал Конев, для того, чтобы не дать немцам уничтожить окруженную группировку, то есть нас, а в это время бои шли уже в Берлине, ввел в «мешок» стрелковую дивизию. Единого командования до этого, похоже, в окружении не было, и наш командир посылал во все стороны разведгруппы искать выход из окружения. Конечно, просто по счастливой случайности именно я попал на участок, где только что вошла дивизия, а немцы разошлись в стороны, пропуская ее. Я доложил командиру, что имеется проход, и мы по его приказу очень быстро выскочили из окружения. Немцы опять начали смыкать кольцо, и идущий за нами польский конный артиллерийский полк или какая-то их группа, обрубив постромки и побросав пушки, прискакали верхами.
Как-то в шестидесятые годы я на своей машине объезжал стоявший на остановке автобус. Неожиданно из высоких кустов разделительной полосы выскочил парень, который, похоже, спешил к этому автобусу на достаточно большой скорости с газетами или книгами в вытянутых вперед руках. Я успел сообразить, что и остановить машину я уже не успею, и если резко возьму вправо, то ударюсь об автобус, а после этого меня уж обязательно кинет на парня. Проскочил я так, что выбил у него из рук эти газеты. А когда метров через сто я остановился, то испугался случившегося, да так, что у меня затряслись руки. Вспоминая, думаю, что и тогда на фронте у меня был испуг с запозданием. А если бы у нашей машины спустило колесо? А если бы командир помедлил с решением на прорыв? А если бы немцы быстрее стали затягивать разрыв? Да мало ли было этих «если», которые могли подвести наш батальон под автоматный и пулеметный огонь с двух сторон да с близкого расстояния (рядом с дорогой был лес). А что было бы потом, да по законам военного времени, да непосредственно в боевой обстановке. Этого «потом» для меня могло и не быть - на фронте это было не столь уж редкое явление… Слава Богу, проскочили. Я тогда и не знал, что именно это написали мне в наградном листе и в мае 1945 года наградили орденом «Красная Звезда».
После этого мы начали довольно быстро продвигаться на запад и скоро вышли к Эльбе южнее Дрездена. На Эльбе встретились с американцами. То был период эйфории от соединения с союзниками. Это уже потом Черчилль выступил со своею печально известной речью, положившей начало Железному занавесу между Советским Союзом и всей Западной Европой и Америкой. Сейчас подумалось, что об этом я слышал только в пересказе, а самого выступления я так и не читал. Видно, и различные лекторы, в течение многих лет все свои выступления обязательно связывавшие с речью Черчилля в Фултоне, сами этого выступления не читали. Думается, здесь к месту анекдот хотя и позднего времени. Еврей рассказывает: «Не пойму, что все так восторгаются Битлз - и картавые, и врут мелодию». «А ты что, слышал Битлз?» – «Нет. Но мне Рабинович напел по телефону». Потом появились кинокартины «Секретная миссия» и «Встреча на Эльбе», и от нас закрылось то, что мы с удивлением успели разглядеть в первое время после выступления в Германию и недолгое время после окончания войны.
8 мая мы оказались чуть восточнее Эльбы в г. Баутцен. Прошел слух, что война закончилась. И хотя официального сообщения об этом еще не было, поднялась невообразимая стрельба - салют. Стрельба по поводу освобождения Севастополя и даже перехода границы Германии не шла с этим ни в какое сравнение! Кроме того, и, думаю, это тоже не стоит осуждать, начались повальные пьянки. Ждали этого четыре года. А когда дождались, можно ли было не выпить? Вот только остановили эту пьянку не в один день. В сарае дома, где мы стояли, я обнаружил два больших ящика с наборами различных вин 25-летней давности, все названия которых я знал лишь по «Трем мушкетерам». Там были вина бургундское, арагонское, анжуйское, шампанское, ром ямайский и еще какие-то названия. Ну один-то ящик у меня тут же забрали для начальства, не по чину был для меня такой букет вин. Но и одного ящика вполне хватило на нашу компанию. Жаль только, что бургундское и арагонское мы пили вперемешку с ромом и виски и всё большими кружками: вкуса этих эликсиров я так и не запомнил. Больше они мне в жизни не встречались.
А ночью нас опять перебросили на Эльбу, но уже ближе к Праге. Правда, вскоре после окончания войны нас снова перевели на восток, но уже на территорию, которая отходила к Польше (за реку Нейсе), а там, где мы были, в городах Баутцен и Гёрлиц, были созданы фильтрационные лагеря, через которые пропускали многих и многих пленных и просто потерявшихся в суматохе последних дней. А их, помню, было совсем не мало. Шли целыми колоннами и власовцы, и казаки, которых стали выдавать американцы и англичане (это по Ялтинскому соглашению). Я не знаю, кого и каким образом американцы и другие союзники пускали к себе, слышал, что только США впустили к себе миллион человек. А сколько ушли в Австралию, Аргентину и другие места, да и в Европе осталось немало. Те же, которые попадали в фильтролагеря, просеивались, и всех, кого признавали виновными (а Сталин заявил во всеуслышание: «У нас нет пленных, у нас есть изменники Родины»), отправляли по тюрьмам и лагерям. Кто-то, описывая этот период, сказал: «У нас вся страна разделена на тех, кто охраняет, и тех, кого охраняют»… Мне сейчас подумалось, что и послевоенная амнистия частично была обусловлена необходимостью выделить места в тюрьмах и лагерях для новой волны осужденных. Об этом много было написано после войны. Мне просто хочется записать одну мысль: Каково же было ощущение людей, попавших из немецких лагерей в свои родные!
Нас разместили в небольшом немецком городке Бунцлау, а точнее, на одной из его улиц, которая была пригородной деревней и называлась Тиллендорф. Так закончилась для меня Великая Отечественная война.
Но я закончу «свою войну» (писать о ней) несколько позже, когда в октябре 1945 года попаду в г. Хойники (Белоруссия). А сейчас я попробую вспомнить все, что было со мной в течение полугода в Германии, затем постараюсь осмыслить все увиденное и пережитое, но уже с позиций сегодняшнего дня, потом с тех же позиций выполнить то, что собирался сделать в самом начале раздела о войне - порассуждать.
Итак, в середине мая мы разместились в г. Бунцлау. Наша деревня была очень длинной улицей, застроенной частными хорошими домами, так что мы разместились очень вольготно. Позади деревни проходила на запад асфальтированная дорога, а в конце деревни за дорогой стоял памятник М.И. Кутузову (смертью Кутузова и именно здесь начинается роман Л. Никулина «России верные сыны»). Памятник представлял собою как бы обломанный сверху гранитный столб с гранитным же венком. От памятника вниз к дороге шли каменные ступени. Здесь похоронено сердце Кутузова, а тело - в Санкт-Петербурге, кажется, в Казанском Соборе.
Почти анекдот: Когда мы спросили у замполита, мол, как же это так, почти в самом центре Германии сохранился памятник Кутузову, с именем которого у нас довольно-таки тесно связывали Победу. Был даже учрежден Орден Кутузова. Наш мудрый замполит капитан Волна Аверкий Владимирович ответил, что памятник стоял в кустах и немцы о нем просто забыли. Подобного нам рассказывали немало, и мы многому верили, но в этом случае?.. Я думаю, что наш замполит всё-таки читал «Войну и мир»… Здесь было слишком много не похожего на то, что нам постоянно вбивалось (ладно, говорилось). Самое же интересное заключалось в том, что в центре города, где не было никакого кустарника, в котором памятник мог бы затеряться, на площади стоял большой мраморный памятник Кутузову в виде четырехгранной стелы, на двух сторонах которой на русском и двух на немецком были золотом выбиты все ордена и звания Кутузова. А в доме рядом располагался музей Кутузова, который функционировал у немцев и во время войны, М.И. Кутузов был ведь освободителем Германии от Наполеона.
В городе Бунцлау находились самоохраняемый лагерь пленных итальянцев, военный госпиталь и девичий батальон ВНОС (здесь старшиной одной из рот служила Миля, будущая жена Петра Пушкина. Многие солдаты из тех, кто был помоложе, женились на этих девушках. Дружба была настолько тесная, что какой-то остряк придумал, и это прижилось: когда у этих солдаток спрашивали: «Девочки, вы откуда», то они отвечали: «Мы из Вашего батальона». Их вскоре стали демобилизовывать и они разъехались по домам (я знаю, что Петр ездил жениться уже в Уфу).
Сейчас я вот подумал, что «охота» за женихами объяснялась еще и тем, что эти девочки, а многим из них было по 23-25 лет, которые пробыли на фронте всю войну и видели, как война косила парней - их сверстников, эти девочки видели, что большинству из них женихов просто не достанется. А те, которые ехали в деревню, осознавали это особенно. Это я не в осуждение. Сколько из них, послевоенных бедолаг, так и прожили всю жизнь в одиночестве. А девочки-фронтовички больше других заслуживали хорошей доли. Но вот ведь цифры: парней 1922-1924 годов, т.е. тех, кому к концу войны было 21-23 года осталось всего 3 процента. Иначе говоря, из ста человек выжили только трое, вот как война выкосила мое поколение. Я помню, как это позже сказывалось на нехватке призывников в армию.
Позже стали увольнять в запас и мужчин старших возрастов, а с оставшимися проводили строевые занятия, надо было их чем-то занять.
В воспоминаниях о войне очень мало позже упоминалось о том, что тогда называлось «трофеями». Было вполне понятно и разумно, когда мы по указанию сверху демонтировали и забрали значительное количество деревообрабатывающей техники (нас готовили для заготовки леса), но здесь о другом. Много писалось о том, что немцы грабили население оккупированных районов. Не собираюсь это опровергать, т.к. не видел, но ту мебель, одежду, посуду, которую я видел в их домах, да и многое другое, если они от нас и увозили, то явно не из наших деревень, да не из городов тоже. Не видел я у нас такого ни в Алексине, ни в Туле и Москве. Разве что в музеях и театрах. Конечно, вывозили оборудование заводов, скот, зерно…, но не мебель и одежду.
Нельзя, конечно, нашего солдата-фронтовика представлять мародером, но и графом Де Лафер он тоже не был. Уже через несколько лет после войны мне удалось побывать в некоторых вологодских селах, а в алексинских я был уже в шестидесятые годы - нищета потрясающая! И вот еще пример: лозунг «Все для фронта! Все для Победы!» следовало понимать буквально. Это был приказ, согласно которому прекратили изготовление даже швейных иголок для тыла, не было самого необходимого для быта: мыла, тканей, обуви… Это трудно представить сейчас, в условиях, когда практически все имеется… А тогда стирали золой, перешивали по нескольку раз одежду, стали изготавливать обувь на деревянных подошвах и многое-многое другое.
Как только мы вошли на территорию Германии, поступил приказ, разрешавший отправлять домой посылки (кажется, по одной в месяц). По этому поводу нас собрал наш мудрый замполит Волна и сказал прямо-таки на высокодипломатическом языке: «Государство нам предоставляет возможность организованно пограбить». Шутник, да и только… Я думаю, что такую фразу сам он вряд ли осмелился бы сказать. Скорее всего, это он услышал на каком то совещании, а те еще выше. О нашей армии этого нигде не писалось, не показывалось в кино, но ведь это было. Наши солдаты возвращались к голодным старикам и детям (а ведь это возвращались победители), стоило ли их упрекать в этом? Но и это еще не все. Если я и мои сверстники мечтали подобрать мотоцикл - предел мечтаний в течение 10-15 лет и после войны, то многие поступали не так. Когда мы с Петром в августе 45 года были посланы в Москву (а добираться приходилось на попутных) и по дороге попытались подъехать с несколькими охраняемыми вагонами с трофейным имуществом, то услышали такую фамилию владельца, что отпала всякая охота проситься. Я слышал, что тот, кого потом называли «красный граф», Алексей Толстой, вывез из Пруссии узорную ограду. А вот то, что я «потрогал своими руками». В конце 45 или самом начале 46 года я вдвоем с шофером Селивановым на грузовой машине Опель-Блиц, загруженной под завязку, отвезли какое-то имущество на подмосковную дачу нашему высокому шефу (кажется, генерал-лейтенанту Жарову). Все это было в ящиках, но пианино и посуду я видел. Интересно, а сколько у него было таких «поставщиков», как наша часть. В организованном порядке гнали скот, снимали линии электропередач, железнодорожные шпалы (они у немцев были железобетонные, а не деревянные, как у нас в то время), рельсы. Разукомплектовывали и вывозили заводы. Интересная вещь: немцы вроде были и не в обиде за вывозимое оборудование (я слышал именно об этом), им бы пришлось восстанавливать старье, а так они поневоле начали с нуля, т.е. с новейших технологий.
Я уже написал, что не осуждаю, это право победителя. Так делалось всегда и всеми армиями. Осуждаю лишь лицемерие, которым была пронизана вся наша пропаганда того времени: «Мы самые-пресамые…и ни-ни-ни…» Наше батальонное начальство было намного сообразительнее нас. Подобранный мной мотоцикл «НСУ» (это я русскими буквами) безнадежно вышел из строя, не проехав и одного километра (он был выпуска самого начала 30-х годов), и я отдал его кому-то на запчасти. Уже в Белоруссии начальство «от щедрот своих» отвалило таким наивным, как я, «подарки». Мне дали очень красивый зеленый с хорошим ворсом ковер, зеркало и что-то еще. Но главное, полмешка (так в мешке и дали) хрусталя изумительной красоты, а рюмки такого звона, что я больше никогда и нигде не видел и не слышал. Они, видимо, хорошо загрузились, если кроме московского начальства, выделили и на нашу долю. И еще я помню, когда из Германии уезжала первая волна демобилизованных, я помогал грузиться своему начальнику Борису Борисовичу Толмачеву. Он уезжал в Киев. У него почти не было барахла, но было много книг по архитектуре. Запомнилась книга, которую я с трудом донес до вагона: это были чертежи и рисунки Кельнского собора. Размеры книги примерно 150х80 и толщиной 30 (все в сантиметрах). И таких книг и разрозненных чертежей у него было немало. Думаю, что он как архитектор знал, что брал. И эти книги наверняка были ценны не только размерами и весом. А когда уезжали первые демобилизованные, им грузили в вагоны подарки. Не знаю, была ли это инициатива нашего начальства или так было повсеместно. Если так - правильно.
И еще несколько моментов из, так сказать, воспитательной работы тех времен, в основном связанных с именем нашего замполита капитана Волна Аверкия (Валерия, как он представлялся) Владимировича. Он, к слову, был человеком далеко не глупым и очевидно лучше меня и мне подобных разбирался, что к чему. Он был обязан проводить политику партии и делал это в меру своих сил (не знаю, за страх или за совесть). В ежедневных сводках ТАСС сообщалось, к примеру, количество сбитых за сутки немецких самолетов (100, 200, 300…). А когда кто-то из журналистов, правда, уже в теперешнее время, попробовал все это суммировать, то получилось, что сбито немецких самолетов чуть ли не столько, сколько всего погибло немцев, будто все они были только летчиками. Сюда же, но из недавнего времени: когда началась война в Персидском заливе, то Ирак передавал очень уж похожие сводки, чувствовалась наша школа информации. В этом же ключе сообщалось о количестве пленных немцев. А о своих - ничего. После войны же оказалось, что наших в плену было значительно больше, чем немцев.
В войну у нас много писали, что Германия в смысле продовольствия живет «при последнем издыхании». А когда вошли в Германию, то увидели не просто другую картину. Изобилие. Замполит наше недоумение развеял очень просто, мол, все, что вы видите - это принадлежит не конкретному немцу, а государству. А немец не имеет права даже забить у себя во дворе курицу, съесть даже одно куриное яйцо. Все это - собственность государства. Нам говорили, что немцы в массе своей малограмотные, ничего не читают, дремучие, одним словом. Нам рассказывали, что дома у немцев нет домашних библиотек, а на стенах нарисованы корешки книг. Я в течение сорока лет собирал домашнюю библиотеку. Только собраний сочинений было восемь десятков, но даже и не приблизился к тому, что я видел в некоторых домах в Германии 45 года. Не говорю уже о качестве изданий. Правда, видел и нарисованные корешки книг. Но это, во-первых, было на двери, ведущей из библиотеки в другую комнату, а во-вторых, нарисовано было так, что я несколько раз пальцем проверял, не приклеены ли корешки к двери. А когда я подобрал патефон (у немцев было несколько вариантов патефонов и все в хорошем исполнении) и на нескольких очень больших пластинках всю оперу «Фауст», конечно, на немецком языке, то замполит потребовал разбить пластинки: «Ты знаешь немецкий язык? А если не знаешь, тогда откуда ты знаешь, о чем они там поют». Это он, конечно, «от греха подальше». Тем более что была команда побить все немецкие пластинки.
Да разве только это? Мы видели обустроенный быт побежденной Германии, а ведь ничего похожего мы не смогли создать у себя и до сего времени… В 1989 году мы с Тоней получили однокомнатную кооперативную квартиру в Алма-Ате. А уже через некоторое время и до самого нашего отъезда я минимум два-три раза в месяц ремонтировал краны и трубы. У меня был ящик с запасом пакли, шайб, вентилей и многого другого для ремонта. Я постоянно ждал прорыва воды и канализации. Здесь в Израиле мы прожили на съемной квартире двумя семьями пять лет - Бог миловал. И здесь (при любых симпатиях или антипатиях) приходится согласиться с Руцким, который где-то уже в девяностые годы (правда, несколько по иному поводу) на вопрос: «А не подойдет ли нам японский путь развития?» - ответил: «Подойдет. Но где взять столько японцев?»
И вот сейчас я думаю, мне крупно повезло, что тогда по молодости лет и ограниченности мышления, основанного на том, что нам вдалбливали с детства, верил большей части того, что нам говорили. Ведь «Смерш» сместил после войны акцент своего внимания на благонадежность своих и для доказательства результативности работы подошло бы и наше необдуманное зубоскальство. А поводов для того, чтобы попасть им «под колпак», было достаточно. Помнится, мы мало сказать удивлялись, когда в немецких журналах увидели карикатуры (правда, не очень резкие) на Гитлера, Гиммлера и других фашистских руководителей. Мыслимо ли было представить не только критику Сталина, а просто отсутствие восторженности? И здесь наш мудрый замполит разъяснял нам, недалеким, что это печатали подпольные коммунистические типографии. При всей нашей недалекости, помню, у нас хватило ума, чтобы не спрашивать, почему же тогда на других страницах того же журнала эти так называемые «подпольные» типографии совсем уж без всякого стеснения «полоскали» Сталина и весь уклад нашей жизни. Впрочем, нам было велено о подобных вещах не рассуждать, а картинки сжигать, за этим следили.
И еще несколько воспоминаний на эти темы.
Вдоль дорог между населенными пунктами росли деревья с яблоками, вишнями, черешней. Говорили, что эти фрукты принадлежат данному населенному пункту и для его жителей продаются дешевле.
В некоторых городках на калитках чугунных литых, а не из штакетника, оград видел красивые ящички, в которые на рассвете развозились и укладывались продукты молочником, зеленщиком, пекарем… Расчет производился в конце недели. При этом поставщики оставляли в этих ящичках счета. Немцы не могли понять нашего вопроса: «А если счет будет выписан неверно, завышен?» В связи с этим пришел на память эпизод из «Тихого Дона». Человек, побывавший в немецком плену, подчеркивая немецкую порядочность, говорил, что если немец найдет на улице кошелек с деньгами, то положит его на тумбочку. На это ему слушатели возражали: «Кошелек, может, и положит, а деньги-то обязательно вынет». Дальше пустого кошелька представление о честности все равно не шло. Видел по телевизору, как американский фермер подвозит к дороге молоко в бидонах, а приемщик уже потом его самостоятельно забирает. И здесь в Израиле хлеб, газеты и другое подвозят рано утром и оставляют у закрытых еще дверей магазинов. Не думаю, что в Алма-Ате за прошедшие годы всё сильно изменилось, всегда в хлебном магазине (и не только) вывешивалась табличка «Прием товара», потом хлеб пересчитывался и только потом запускались покупатели, которые до этого стояли на улице.
Часы, радиоприемники, велосипеды (да зачастую и легковые машины) были у большинства населения. А я смог купить маленький ламповый радиоприемник «Москва» только в 1955 году, а «Балтику» и того позже. В Германии же мы в 45 году видели большое количество просто-таки шикарных радиоприемников «Филипс», «Телефункен» и др. Выходит, что в погоне за самыми-самыми лучшими в мире ракетами и самой-самой высокой телебашней мы и за много лет после войны так и не сумели в быту подтянуться не только до немцев, но и до венгров, поляков, румын, болгар.
А вот такой уж совсем забавный случай. Алексей Башков, младший лейтенант из нашего батальона (мы стояли в Заполярье), приехал из отпуска и рассказывал, что в Ленинграде он видел, как из магазина выходил мужчина, в руках которого был маленький чемоданчик, из которого шла радиопередача. Так его у нас подняли на смех. А ведь он видел обыкновенный портативный приемник. Я понимаю, что мы жили по соседству с белыми медведями, но не настолько же далеко… Вот микроволновую печь я увидел незадолго перед отъездом в Израиль. Компьютеры в сбербанках Алма-Аты установили только в 1993 году. А сколько я не видел, да и не слышал из того, с чем я столкнулся здесь (да и то большей частью издалека или понаслышке). А ведь сейчас-то я приехал не оттуда, где служил по соседству с белыми медведями, а из Алма-Аты, которая хотя и не Москва, но все же столица Казахстана, город с полуторамиллионным населением. Похоже, что отставание, которое было в 1945 году, и сейчас не слишком сильно уменьшилось (скажем, в моем понимании).
И еще пара коротких примеров из 1945 года.
Три наших офицера без разрешения (да и кто бы его дал) на трофейной машине поехали посмотреть Италию (тогда, как сейчас говорят, границы были прозрачными), их уволили из армии в течение недели после возвращения. Служил у нас в батальоне старший лейтенант Печенюк. Родом он откуда-то из Донбасса. Будучи по делам в Берлине, встретил двух канадцев, украинцев по происхождению. Оказалось, что их деды из тех же мест, откуда и Печенюк. Потом его после возвращения в Союз тоже уволили.
Позже, уже перед нашим отъездом в Союз, за тем памятником, где похоронено сердце Кутузова, стали обустраивать большое кладбище, прах выкапывали по большей части в южной Германии. Думается, что здесь к месту будет вспомнить слова А.В. Суворова о том, что «Война не закончена до тех пор, пока не будет похоронен хотя бы один из погибших солдат». Печально, конечно, но у нас до последнего времени находят в новгородских и псковских болотах, да и в других местах, погибших еще в период Великой Отечественной войны. А сколько не найдено тех, кто прошел в военкомате по графе «пропавший без вести». Нельзя сказать, что у нас не проводилось захоронение убитых во время боев. Были специальные похоронные команды, которые хоронили (отдельно, конечно) и убитых немцев. Но делалось это не всегда продуманно и без должного материального обеспечения. Как, впрочем, и многое другое. Собирали после боя, если это было не при отступлении, убитых, по возможности искали документы-«смертнички» и зарывали, как правило, в братских могилах. И здесь припоминается в виде контраста следующее: в Первую Мировую войну фамилии погибших офицеров (всех не было возможности) печатались в газетах.
Немцы, предвидя жертвы в боях, березовые кресты заготовили заранее и довезли их до Сталинграда. У нас же на могилу ставили наскоро изготовленную из фанеры или консервной банки звезду, а надпись часто делали чернильным карандашом, поэтому место захоронения не всегда можно потом было найти. Да и как его разыскать, если в «похоронке» зачастую указывалось не место захоронения, а что погиб и похоронен в братской могиле «в районе Кенигсберга» или «под Варшавой». А там их было столько, что и сосчитать невозможно.
Я понимаю, насколько сложно было это сделать при наших потерях, но вот то, что я видел в 45 году в Германии (а потери немцев были тоже немалые). Где-то в марте 1945 года я зашел в кирху деревни Геберсдорф (название как-то запомнилось, а место даже приблизительно не помню). По балкончику, который проходит вдоль всей церкви, были прикреплены готические крестики, а под ними фамилии погибших или просто умерших прихожан этой церкви. Начинался этот перечень в 1934 году, когда, наверно, была построена кирха, отдельно были крестики за каждый год, особенно много с 39 года и дальше. Но вот что меня просто поразило: наши войска вошли в Германию в январе, я был в кирхе в марте, а последний крест и фамилия были за февраль. Эта оперативность, этот немецкий «ордунг» - и есть показатель памяти, а не наши замечательные, но часто просто слова «Никто не забыт…» Более серьезно стали к этому относиться лишь через несколько десятков лет после окончания войны: Мемориал на Поклонной горе построен только к пятидесятилетию Победы, Вечный огонь у Кремлевской стены открывал уже Л.И. Брежнев, а это семидесятые годы.
Костя писал, что в Алексине на Советской улице на месте дома, где мы когда-то жили, к 50-летию победы поставили памятник. А до этого там в течение более 50 лет (с 41 года) был пустырь, заросший бурьяном. Мы у себя в школе в Алма-Ате тоже установили мраморный памятник, в память о погибших учениках и учителях нашей школы.
Видел я и очень понравившееся мне место. В конце 1982 года я был на региональной конференции по НВП в Намангане (Узбекистан). В одном из колхозов нам показали имитацию захоронения. На толстой проволоке, воткнутой в землю, была прикреплена точная копия фронтовой похоронной звездочки и роза, а под ней фамилия погибшего земляка. Таких звездочек и фамилий около сотни. Нам рассказали, что несколько раз в году, а в День Победы обязательно, сюда съезжаются родственники погибших, которые сейчас разбросаны по всему Союзу, и около этой условной могилки поминают погибших. Ну а могли ли они побывать на настоящем захоронении: во-первых, война раскидала их дедов и отцов от Эльбы до Порт-Артура, а во-вторых, они опять-таки в большинстве захоронены в братских могилах в районе какого-то города или пропали без вести в «районе Сталинграда». В этой деревне сделали то, о чем писал Роберт Рождественский: «Это нужно не мертвым, это надо живым». А недавно я услышал в выступлении президента Узбекистана, что в Ташкенте построен мемориал, на стенах которого выбиты четыреста тысяч фамилий погибших узбекистанцев (а оттуда призывалось и много эвакуированных русских, украинцев, евреев и многих-многих тех самых «братьев-славян»).
Когда только начиналось перезахоронение и создание мемориального кладбища в районе города Бунцлау, мы продолжали бездельничать. Думаю, что армии просто дали немного отдохнуть. Все считали своим долгом съездить в Берлин и по возможности сфотографироваться у Рейхстага и Бранденбургских ворот. Я еще раз побывал в Дрездене, который сильно разбили. Говорили, что американские «летающие крепости» бомбили его десятитонными бомбами. Продолжалась демобилизация, вместо «стариков» приходили молодые солдаты, многие из которых тоже воевали. Стали создаваться военные комендатуры. Начали требовать соблюдения формы одежды, отдания воинской чести - заканчивалась фронтовая «вольница». Армия приводилась к нормам мирной жизни. Появились первые приказы о сдаче трофейного оружия. Я сейчас не помню, когда расстался с трофейным парабеллумом, но у меня еще долго был маленький Вальтер, дворянская шпага и громадный рыцарский меч. Был у меня и эсэсовский кинжал с прямо-таки бандитской надписью «Все для Германии». Мальчишка конечно: ну зачем, спрашивается, мне нужно было это барахло, которое, тем более, требовали сдать.
И сюда же еще несколько воспоминаний.
Сначала в Москве и других городах, а затем и в Германии за неотдание чести заставляли во дворе комендатуры по 2-3 часа заниматься строевой подготовкой, это хорошо напоминало о требованиях строевого устава.
В холодное время года отопление домов в Германии было печным. Это были маленькие, аккуратные (как и всё у немцев) печки, облицованные цветными изразцами. Отапливались они небольшими брикетами разной формы. Брикеты эти изготавливались из угольной пыли, спрессованной с мазутом. Я был на маленьком заводике, изготавливавшем эти брикеты. Нас удивила исключительная чистота, достигавшаяся при помощи сильных вентиляторов. Но главное, все пылепроводы и кожухи были покрашены белой краской, чтобы было видно самый маленький прорыв угольной пыли. Тогда мне вспомнилось как в 3 или 4-м классе нас водили на экскурсию на Мышегский завод: я пошел в новых белых валенках, а вернулся с грязным лицом и руками и в грязно-серых валенках. Рядом с нами жил токарь с этого завода, в подобном виде он приходил с работы и тогда, когда мы приезжали в отпуск даже в шестидесятых годах. А позже в Заполярье мы жили в финских домах, которые отапливались угольными котлами размером не намного больше немецких домашних печей, но они были без изразцов, а чугунные. Этот, как его называли наши женщины, «крокодил» пожирал громадное количество угля, а обслуживающие его мало чем отличались от паровозных кочегаров.
На фронте кормили вообще нормально, а после войны мы просто не знали спасения от жирной пищи. Я помню, как ухажер нашей Маруси (он потом женился на ней) старшина роты Тилипун устроил для нашего отдела «прием», на котором выставил картофель в мундире и соленые огурцы. После того борща, которым кормил нас повар Василенко, который и сам-то весил центнера полтора, после этого борща, в котором черпак стоял вертикально, такая монастырская пища показалась изысканным деликатесом.
Я уже писал, что у нас было задание: мы ездили по значительной части Германии в поисках деревообрабатывающих станков. После войны снимали целые воинские части и посылали на лесозаготовки. Лес шел на восстановление и обустройство военных городков. И наши разведгруппы переквалифицировали с поиска площадок под аэродромы на поиск пилорам, шпалорезок, циркулярок и другого оборудования, которое потом более пяти лет было нашим спутником жизни.
Как мне потом (да и сейчас тоже) подумалось, наше большое руководство (московского уровня, конечно) решило под шумок прибрать к рукам и Грецию. Во всяком случае, в ту сторону стали стягивать войска, а прекратили только после того (помню, это было в газетах), как в греческие порты вошли английские корабли. Нашу 2-ю воздушную армию перебрасывали в восточную часть Австрии поближе к границам Греции. Самолеты туда перелетели, а штабы перевозили на машинах. Мне поручили перевезти на трех машинах аэродромный отдел воздушной армии. Я еще раз побывал в Дрездене, где стоял штаб армии, а потом с гружеными машинами проехал всю Чехию, Словакию, Австрию до города Медлинг (восточнее Вены). Еще по дороге туда я обратил внимание на доброжелательное отношение к нам чехов. Помню даже, как мужчина-чех, у которого я спросил дорогу внутри какого то городка, встал на подножку и довез нас до самого выезда из города.
А вот это для контраста: когда я в 1972 году был в Турскавецком санатории и спросил у кого-то из местных парней дорогу, то он послал меня в другую сторону. Кстати, в Турскавец я поехал не по медицинским показаниям (там санаторий для желудочников), а потому, что в Ивано-Франковске служил мой брат Ося. А встречались мы с ним совсем редко.
И еще вспомнил, как в Чехии меня окружили человек 7-8 детей, и показывая на мой орден Красной Звезды просили подарить им «Червону Зирку». Видел еще чешского крестьянина, который приезжал на легковой машине косить сено. Медлинг, видимо, совсем близко от Вены, т.к. пока там разгружали машины, я целый день бродил по Вене, рассматривал красивейшие дома и мосты. А недавний просмотр фильма «Большой вальс» (прошло всего-то 4-5 лет) наложил на увиденное еще и музыкальные впечатления. Мне и много лет потом при воспоминаниях о Вене слышались мелодии штраусовских вальсов. В комендатуре я попытался обменять немецкие оккупационные марки, которые у меня были, на австрийские. Там этого не делали, но офицер из комендатуры дал мне немного австрийских денег просто так, и я накупил много открыток с видами Вены.
Обратный путь оставил два совершенно разных, но запомнившихся воспоминания.
Мы остановились ночевать в каком-то маленьком городке. Туда нас направил комендант (югослав, но мы с ним в общем-то смогли объясниться). Он разместил нас, похоже, в частном доме отдыха, созданном для бывших политзаключенных. Нас радушно встретили и угостили ужином. Это была одна кружка пива, тоненький (граммов на 30-40) кусочек хлеба и в квадратной тарелочке ложка картофельного пюре и малюсенькая котлета. Нам, конечно, этого было мало, но у нас с собой было сало, хлеб, лук и спирт, так что ужин мы продолжили в автомашинах, где и заночевали.
Но главным в памяти осталось не это. Где-то уже совсем близко к Германии мы услышали автоматные очереди. А мы уже жили в мирной жизни. Считали, что с войной покончено, и вдруг - стрельба. Оказалось, что это мальчишки по 15-16 лет из «гитлерюгенд». Где они прятались все это время? Они обстреляли колонну пехоты. Конечно, их всех побили. Но я видел, что были убитые и среди наших солдат. А ведь война закончилась. Наверно эти солдаты успели и послевоенные письма отправить. А потом - «похоронка». Когда убивали в войну, то это было одно, а когда в 1972 году в Трускавце я видел могилы с надписями «Трагически погиб» и даты 1968/70 г.г., это было совсем не естественно. То же я почувствовал и тогда, в конце мая (или даже начале июня).
А в августе нас с Петром Пушкиным послали в Москву. Сейчас я думаю, что нас послали с докладом о накопленных деревообрабатывающих станках и готовности к маршу своим ходом. А тогда думали, что нас послали с просьбой о возвращении в Союз: как ни сытно и беззаботно мы жили в Германии, а домой тянуло. Запомнилась ночевка в Кракове. Вокзал был полностью разрушен, а в подвале оборудовали что-то вроде зала ожидания для офицеров. За соседним столиком сидели четыре польских офицера. У них стояла одна бутылка водки, которую они всю ночь цедили буквально из наперстков, курили и разговаривали. Не обученные таким дозам и подобным манерам, мы с Петром быстренько усидели бутылку водки на двоих (помню, под усмешки поляков). У нас была прекрасная и в большом количестве закуска: все-таки мы первыми ехали в Союз после окончания войны и нам собрали и сала, и колбасы, и консервов, и даже сыра. 15 августа мы были во Львове. А с этого дня стали давать отпуска, и вокзал был переполнен. Билет достать было невозможно. И когда подали поезд Львов-Москва, мы влезли в окна, тем более что часть стекол были выбиты. В Москве мы сдали письмо своему начальству и получили разрешение дней десять побыть дома.
Переночевав у московских теток, рано утром я уехал в Алексин.
Родители жили у тети Жени Лискиной. Побродил по городу. Отпускники еще не появлялись, а родителей погибших ребят я старался избегать, какие бы оправдания я себе не приводил, но какую-то вину перед ними я чувствовал: их сыновья погибли, а я вернулся живым. В городе многое было разбито и сожжено. Туго было с продовольствием. У меня, правда, был продовольственный аттестат, по которому я кое-что получил, да и привез немного. А промтоваров не было вообще. Впрочем, на базаре торговали тем, что присылали в посылках или привезли первые демобилизованные. В этот период, да и значительное время потом, самой модной мужской одеждой была военная. Ее носили не только уволенные из армии, но и люди не служившие.
И еще одно бросалось в глаза: было много калек. Безногие ездили на низких самодельных колясках на подшипниках (настоящие инвалидные коляски появились лишь в 90-е годы, да и то в виде гуманитарной помощи из-за границы, когда все калеки - инвалиды Великой Отечественной давно вымерли). Инвалиды побирались, ездили в поездах и пели «страдальные» песни. В ларьках продавали спирт-денатурат, который все называли «коньяк Две косточки» - на этикетках был изображен череп и две перекрещенные кости. Все это я видел не только в Алексине, но даже и в Москве, а особенно много на железнодорожных станциях.
Все заметили, что большинство этих инвалидов войны за три-пять лет практически исчезли (сначала в Москве и больших городах). Тогда об этом как-то не задумывались. А недавно прочитал, что еще тогда для них построили вдали от больших городов интернаты, где они постепенно и вымерли. И лишь один раз читал о таком интернате на острове Валаам. Это не пропагандировали.
Через какое-то время я получил телеграмму от Петра - вызов в Москву. В аэродромном отделе ему сказали, чтобы мы не возвращались в свою часть, предупредив, что туда уже пошла команда на передислокацию в Белоруссию в г. Хойники, и мы можем их уже не застать. Так и получилось. Военный комендант на месте сказал нам, что наши уже выехали, а нам незачем кататься взад-вперед и нас оставят служить в Германии. Я даже и не гадаю, как сложилась бы моя жизнь, останься мы служить в Германии. Но мы были «храбрые» ребята (чуть-чуть за 20 лет перевалило) и в ту же ночь сначала на попутных машинах, а потом и поездах - везде без проездных и с просроченными командировочными предписаниями - рванули к своим. Тогда, конечно, не было более поздних послевоенных строгостей. Где-то долго стояли в закрытом туалете, куда забрались через окно, а при проверке на границах ехали на ступеньках вагонов (тогда вагоны были другой конструкции). Добрались. Штаб стоял в маленьком городке Хойники (сейчас там Чернобыльская зона), а роты в лесу в бывшем лагере Ковпака с экзотическим названием «Качай-болото».
Шел уже октябрь 1945 года. Вот теперь и в моих воспоминаниях закончилась война.
______________________________________________________________________
|К читателю| |Воспоминания отца-1| |Воспоминания отца-2| |Проза| |Доцентские хроники| |Письма внуку| |Поэзия| |Контакты|
Оглавление : |О себе| |О родне| |Мой Алексин| |Начало войны...||Военное училище| |На фронте| |Мысли о войне| |Белоруссия||Военная академия| |Плесецкая| |Беломорье|
|Заполярье||Узбекистан| |Алма-Ата| |Командир ОБАТО| |Мысли об армии||Перед пенсией|
|В запасе| |Военрук в школе| |Пенсионер| |Вместо послесловия|